Однажды воскресным утром пришел свояк Скавронов, грузный мужик в белой просторной парусине, как кресло в чехле.
— Сама где? — спросил он, оглядывая комнату.
— В церкви, — ответил Роман Гаврилович.
— Чего она там не видела? Али поп кучерявый?
— Молиться пошла. Чтобы карточки отоваривали, — мрачно отшутился Роман Гаврилович, — а то вместо мяса соевую колбасу дают.
— По этому вопросу не богу надо молиться.
— А кому? Тебе?
— Ясно дело, мне, — Скавронов добыл из кармана теплую конфетку. — Малый где?
— Спит твой малый. Не знаю, чем тебя и угощать. Вчерась Митька наловил плотвы, да ты, чай, побрезгуешь?
— Вона куды докатились. Рабочий класс — не кошка. Его плотвой не прокормишь. Куда ты, партийный секретарь, глядишь?
— Бывший секретарь.
— Ничего. Злей будешь. Давай хоть плотвы… Где она у тебя? Да, докатилися… В кооперации керосинок и тех нету! В гражданскую войну этого дерьма было — завались, а нынче за керосинкой в Самару едут. Куда годится? Надо выручать государство, а не разводить контрреволюцию про соевую колбасу.
— Ты тоже рабочий класс. Чего же не выручаешь?
— Друг на дружку будем кивать — товару не прибавится. А если углубиться в ту же керосинку — ничего страшного она не представляет. Керосинка собирается из четырех ерундовых частей. На самом верху конфорка. А что такое конфорка? Мура. Круглый чугун. Под конфоркой стояк со слюдяным окошком. Под стойкой ревизуар с двумя дырками.
— Резервуар, — поправил Роман Гаврилович.
— А я что говорю? Я и говорю — ревизуар. Для керосина. Обратно мура. Кровельное железо. Вот четвертая часть — щелевая горелка. Каретка, вроде как в керосиновой лампе — фитили легулировать. Я бы ее сам собрал, да материала нету. На каждую керосинку требуется два медных гвоздя-регулятора и зубчатые колесики. А где я меди добуду? Из меди ноне пятаки штампуют. Вот как бы мы наладились нарезать стержни с зубчаткой, дело пошло бы валиком…
— Постой, постой. Кто это мы?
— Вот голова! Битый час толкую, а он ушами хлопает! Мы — это я да ты. Ребят наймем медные детали обтачивать, а на нашу долю — каркас загинать да красить…
— Ты это как, свояк, всерьез?
— Как хошь, так и понимай.
— Понимаю всерьез. Мы, значит, будем тебе керосинки собирать, а твоя доля — конфорки накладывать.
— Моя доля самая рисковая — сбыт.
— Так я тебе всерьез и отвечу. Хотя мы и висим на красной доске, а план по ремонту локомотивов за май месяц мастерские завалили. В июне, похоже, тоже завалим. Если в такой обстановке я поставлю вопрос о керосинках, как думаешь, куда меня пошлют?
— Зачем вопрос становить? Ты же не становишь вопроса про ребят, которые у тебя в цехе зажигалки из патронов паяют? Переключил бы ты их на сурьезное производство. Оне бы побольше заработали.
— Так ты что же, хочешь меня в частную лавочку втравить?
— Зачем втравлять? Твое дело найти ребят и дать задания: в ударном порядке нарезать триста медных пробок на три четверти и триста втулок со внутренней нарезкой шесть на девять. Материал ваш, деньги наши. Твое дело: считай детали да тащи мне. Жесть выгинать — беру на себя. Слюду — мусковит проводник с Забайкальского доставит. С ним у меня общий язык. И с эмалевой краской полный порядок. Красить посадим Митьку. В сараюге запрем, чтобы никто не видал. Пущай привыкает к полезному труду.
— Выходит, ты меня подначиваешь эксплоатировать человека человеком. Доедай рыбу и мотай, откуда пришел.
— Как хошь. А все ж таки подумай, — проговорил Скавронов миролюбиво. — Об себе не хочешь, так о семье надо заботиться. Клашка-то твоя не в церкви. Она на толкучке топчется — теплушку плюшевую загоняет. Я мимо прошел, вроде ее увидал. Совестно…
Разговор этот от начала до конца выслушал Митя. Он лежал, притаившись в короткой кроватке, сработанной Скавроновым лет восемь назад. Кровать наполовину заслонялась комодом, и от стола были видны только Митины скрюченные ноги. Он слушал, открывши глаза; с открытыми глазами слова становились слышней и понятнее.
После ухода Скавронова отец гневно шагал по комнате и возмущался:
— Вот суки, а? Из песка веревки вьют, сукины дети. А?
И чем отец больше сердился, тем было ясней, что он согласится на рисковое дело.
Недели через две, ярким июльским утром отец самолично вытер на столе клеенку и велел Мите позвать из кухни маму.
Клаша переступила порог и ахнула.
На столе, выдвинутом к середине комнаты, горела в солнечных лучах широкая лента алого сатина, закиданная белыми кругами размером с райское яблочко. Сатин свисал с обоих краев стола и тянулся по полу чуть не до самых Клашиных ног, освещая розовым сиянием комнату.
— Батюшки! — Клаша прижала щеки ладонями. — Где ты добыл такую красоту? Ромка! Рыжик!
Эта ласковая семейная кличка вспомнилась ей впервые с прошлого года.
— Премия, — ответил отец, небрежно закидывая ногу на ногу. — За ударный труд. Бери ножницы и крои. Хоть сарафан, хоть что… Метраж — четыре восемьдесят.
— Гляди, мам, и картинка приклеена, — заметил Митя. — Тюрьма нарисована. И золотые буквы.
— Где ты тюрьму увидал! — отец нахмурился. — Это не тюрьма, голова — два уха. Это фабрика. Текстильное производство. Не цапай! Замараешь!
— А вон она, пломбочка! Свинцовая!
— Не цапай, тебе говорят.
На шум зашла соседка Лия Акимовна. Сатин, словно теплый костер, озарил и ее лицо и сервизный молочник в ее руках.
— Да. Прелестный сатин, душечка. Жар-птица! — Лия Акимовна печально вздохнула. — В дни моей молодости такой цвет называли турецким.
— Лия Акимовна, у хозяина кофей… — сунулась в комнату босая прислуга Русаковых Нюра. Она увидела сатин, и срочные дела вылетели у нее из головы. — Это откудова? — пристала она к Клаше. — Ой, ослепну! Где дают? Где брала?
— А где «здравствуйте» дают? — благодушно подковырнул ее Роман Гаврилович. — Сразу видать, с лопатного уезда. Во-первых, брала не Клаша, брал я. И не брал, а получил в торжественной обстановке. Премия за ударный труд. А я вручаю своей супруге Клаше тоже в торжественной обстановке в знак семейного примирения и признания своих прошлых ошибок. Пусть шьет сарафан.
— Ладно тебе, Гаврилыч, — отмахнулась Нюра. — Ты у нас шибко грамотный. А только, если из этакой красоты Клаша примется сарафан кроить, ее весь двор на смех поднимет. Это же не отрез, а платки на голову! Видишь, полосы?
— Какие такие полосы?
— Замечательно! — прервал дискуссию красный специалист инженер Русаков. Он появился сердитый, с серебряной ложкой в кулаке. — Кофе стынет, а они базар развели. Лия, подадут сливки или нет?
— У тебя на губе желток, Ваня, — заметила Лия Акимовна.
— Я спрашиваю: сливки подадут или мне самому греть прикажете? — он уставился на материал. — А это что такое?
— А это, Иван Васильевич, премию отвалили. За трудовую и общественную деятельность.
— Поздравляю… — Иван Васильевич сосредоточился и прочел английскую надпись на ярлыке: — Манчестер! Грейтбритн! Сатин-люкс! Поздравляю! Подарок царский. Богатеет профком с наших членских взносов.
— Ну вот! А Нюрке узоры не нравятся… Полосы, мол, белые! Это же надо выдумать!
— Как же, как же, Нюрочка! Разве можно большевику дарить красный материал без узоров? Роман Гаврилович немедленно вывесит его на заборе и напишет: «Да здравствует мировая революция!»
— Да вы поглядите, Иван Васильевич, — не отступалась Нюра. — Это платки.
— Что? Платки? — Иван Васильевич снова сосредоточился. — Действительно. Платки с белым кантом, усеянные белыми яблочками. Четыре изящных дамских платочка!
— Точно. Четыре, — подхватила Нюра, — края подрубишь, и четыре платка. Неужто, Клаша, все себе оставишь? Сменяй один. Я тебе свои туфли с дырочками отдам.
— Куда тебе, — сердился Роман Гаврилович, — у тебя нос туфелькой…
Прошло несколько дней. Роман Гаврилович подошел к Мите, читавшему «Собаку Баскервилей», положил тяжелую руку на его худенькое плечо и предложил: