— Куда наладился, голова два уха! — остановил его Роман Гаврилович. — В район? Там и без нас разобрались, коли броневик прислали…
Они повернули на Хороводы. Ветер хлестал в лицо, распахивал воротник, задувал за шиворот.
— Не спеши, — внушал себе Роман Гаврилович. — Главное, не отрывайся от большака. Черт меня попутал вешки выдергивать. Не спеши.
Увещевания были излишни. Спешить Роман Гаврилович и так не мог. Пахать снег чоботами становилось труднее. Он остановился передохнуть.
Свистела метель. Коня слышно не было.
Ни на что не надеясь, побрел он куда глаза глядят, наткнулся на брошенную в пожне сеялку и сел, прижавшись к холодному бункеру.
Предсонное оцепенение охватило его. Вдалеке залаяла собака. Он не пошевелился. В уютном затишье за бункером полузанесенной сеялки клонило к дремоте. И думы тянулись медленные, уютные. Хорошо, что Митя не один в бестолковой заварухе, хорошо, что при нем Катерина, хорошо, что она не торопит расписываться… Авось Пошехонов догадается, даст ей знать, что председатель отбыл в район, успокоит. Что бы там ни было, а уважают его сядемцы. Пошехонов, который, кроме коней, никого не признает, и тот уважает. Деликатный мужик. За худую сбрую надо бы председателю пенять, а он бедолагу Вавкина поругивал. Дескать, Вавкина поминаю, но и ты, председатель, все ж таки мотай на ус.
«Вернусь домой, посажу на сбрую Кирюху, — соображал Роман Гаврилович. — Он у Орехова батрачил. Дело знает. А машины, принадлежавшие ТОЗу, надо проверить и прощупать лично. Кто его знает, может быть, гниют под снегом, как эта сеялка… При свете пожаров стало видно: Горюхин — саботажник и лютый враг. Мы ему пощиплем перышки. И белогвардейца с пистолетом за шкирку возьмем. А все-таки я с ним где-то встречался», — подумал Роман Гаврилович. Чтобы подогреть вялую память, он стал повторять фразу «Куда, мужичок, собрался?» и с каждым повтором со все большим изумлением замечал, что голос неизвестного как-то связан с покойной Клашей.
Вспомнил он внезапно. Вспомнил и имя — Стефан Иванович, и нелепую драку в Собачьем садике.
И, как только вспомнил, в снежной вьюге замерцала долговязая фигура припадочного адъютанта. Ветер подогнал Стефана Ивановича ближе, и Роман Гаврилович увидел в его руке серебряный дамский пистолет.
— Руки вверх, друг мой, — вежливо проговорил Стефан Иванович. Был он в кепке с наушниками, в полосатом шарфе и колыхался под ветром, словно занавеска.
— Я тебе покажу «руки вверх»! — отвечал Роман Гаврилович. — Бросай оружие, контра! Недолго тебе ходить по земле.
— Знаю, любезный Роман Гаврилович, знаю. Увы. Тернии мы с вами преодолевали достойно, но до звезд не добрались. Дойдут другие. Побеседуем о чем-нибудь успокоительном. Хотя бы о вопросительном знаке…
— О каком вопросительном знаке? — Роман Гаврилович пристально посмотрел на адъютанта.
— О том самом, — внушительно произнес Стефан Иванович, — который изобразил Емельян. Помните? Вы возмутились, как беспартийный колхозник посмел марать знаком сомнения заветы вождя мирового пролетариата.
— Да-да… Помню. Погоди, погоди. А тебе откуда все это известно?
Стефан Иванович не отвечал.
Роман Гаврилович поднял заиндевевшие веки. Возле него никого не было. И следов не было. Метель свистела то тихо, то шибко. Вдали снова завыла собака.
«Похоже, засыпаю, — безразлично подумал Роман Гаврилович. — И собака грезится, и адъютант… К чему бы это? Надо вставать, а то вовсе застыну».
Ему показалось, что он поднялся и шибко, по-кучерски заработал руками. Ему становилось все теплее и приятнее.
— Вы, конечно, помните мои соображения о провале нэпа, — снова раздался голос Стефана Ивановича. Роман Гаврилович вздрогнул и увидел, что сидит на прежнем месте, а на складки его пальто уже надуло плотные игрушечные сугробики. Адъютант, как ни в чем не бывало, мотался перед глазами занавеской и продолжал: — Однако эти соображения имеют более широкий смысл. Они учат политика трезво оценивать ситуацию и быть настойчивым в достижении цели. И поскольку я смею считать себя политиком…
— Мотай отсюда, — прервал его Роман Гаврилович. — Финтишь и виляешь. Слушать противно.
— Не верите? — искренне удивился Стефан Иванович. — Но почему?
— Потому что ты мне снишься. Только и всего. Тебя нет.
— Почему нет? Я вынуждаю вас мыслить, следовательно, существую… Простите за трюизм, но общеизвестные вещи трудно выразить по-своему… Кстати, абзац, отмеченный Емельяном, повторяется через несколько страниц почти буквально: «Надо уметь начинать с начала несколько раз: начали, уперлись в тупик — начинай снова, — и так десять раз переделывай, но добейся своего». Емельян не понял, что мастер революции не призывал совершать ошибки, а призывал исправлять их.
— Вот именно, — не удержался Роман Гаврилович. — Емельян ставит вопросительный знак.
— Не судите его строго, — возразил Стефан Иванович. — Вспомните начало двадцатых годов, когда партия стала подхлестывать крупную промышленность, а мелкотоварное крестьянское хозяйство топталось на месте. Представьте себе поле боя. Командиры подхлестнули коней и умчались вперед, к лагерю противника, а малоподвижная пехота осталась далеко позади. Этой грубой метафорой я пытаюсь обрисовать экономику нашей молодой республики, которая возникла у нас вследствие отрыва передового отряда революции от подавляющей массы населения — от массы крестьянства. Чтобы не проиграть бой, передовой отряд должен был отступить и, отступивши, сомкнуться с отставшим крестьянством.
— Эту задачу и решают колхозы, — перебил Роман Гаврилович. Его порядком раздражала гладкая болтовня адъютанта.
— Эту задачу могли бы решить колхозы, — мягко поправил Стефан Иванович, — если бы следовали ленинскому указанию сомкнуться, отступивши, с крестьянской массой и вместе с ней, в сто раз медленнее, но зато твердо и неуклонно идти вперед, чтобы она, крестьянская масса, всегда видела, что мы все-таки идем вперед. Наша цель — восстановить смычку, доказать крестьянину делами, что мы начинаем с того, что ему понятно, знакомо и сейчас доступно, при всей его нищете, а не с чего-то отдаленного, фантастического с точки зрения крестьянина.
Ленин призывал вас не прятать ошибки, а публично выявлять и исправлять их. А вы вместо того, чтобы вернуться к покинутым войскам, вместо того, чтобы поспешать медленно, вы совершаете новую роковую ошибку. Вы пытаетесь затащить крестьянство силком на рубежи, достигнутые индустриальным городом.
— Мы идем генеральной линией партии, — сказал Роман Гаврилович. — Сталин утверждает: социалистический город может вести за собой мелкокрестьянскую деревню не иначе, как насаждая в деревне колхозы и совхозы и преобразуя деревню на новый, социалистический лад.
— Вот-вот, — подхватил адъютант, — Ленин призывает рабочих идти вместе с крестьянской массой, а вы тащите деревню за собой. Ленин советует начинать с того, что крестьянину понятно и знакомо, а вы требуете насаждать колхозы. Потому-то Емельян и поставил вопросительный знак.
— Начетчик, — презрительно усмехнулся Роман Гаврилович. — Ленин говорил в двадцать втором году. А у нас на дворе тридцатый.
— Это не важно. Разница между трудовым состоянием рабочего и крестьянина и сегодня та же, что и в двадцать втором году. Любая ошибка в перестройке крестьянского производства, любой просчет в перестройке его потрясают жизнь крестьянской семьи сверху донизу, приносят не только протори и убытки, не только разруху и семейные неурядицы, но в первую очередь физическое истребление людей. Здесь можно ошибиться один раз, от силы — два раза, но выдюжит ли двужильный русский мужик десять переделок? Вот в чем вопрос. Машину десять раз переделать можно, а живого мужика — нельзя.
— Мужик, значит, не выдюжит, а рабочий выдюжит?
— Рабочий выдюжит. Выдюжит, потому что ни авария, ни перестройка цеха не коснется его бытового уклада. Рабочий отработает восемь часов и выйдет за заводской турникет в другую, вольную, неслужебную жизнь. А у крестьянина труд и быт нераздельны. Крестьянская семья в одно и то же время и бытовая ячейка, и цельный, единый трудовой организм. Все члены семьи чуть не с пеленок трудятся. Жизнь крестьянина не делится ни на недели, ни на пятидневки. Его жизнь — непрерывный, целенаправленный трудовой рабочий день. Крестьянская семья — все равно что бригада на заводе. Уведите со двора корову, и весь уклад семьи, и трудовой, и бытовой, полетит вверх тормашками. Корова для крестьянина не только машина, производящая молоко, а полноправный, иногда самый необходимый член семейного организма.