— Ай, милок! Разве сердце вином отогреешь? — отозвался Кузьма, но подвинул стаканы ближе к себе и налил в них.
Сам думал. «Вот ведь Грипка. Хошь она и племянница, а ведь неправильно себя ведёт. Пришла: вразуми иди моего. Баба с характером, с норовом. Вразуми — значит, Мишка виноват. А нет бы самой тропку найти. А что скажет он Мишке?..»
Лычков почувствовал, что сегодня несёт его куда-то в сторону, будто попал он в водоверть, захлестнула она его, закрутила и выбросила в сильное течение. Хочет он противостоять воде, а руки опускаются.
Мишка достал папиросы, закурил. Струйка дыма неровной спиралью поднималась в потолок и расплывалась там. В избе было тепло. Тикали на стене часы. Пахло нагретыми красками, огурцами, капустой. За окнами таяла розовая зимняя заря. Тени обкладывались синевой, неслышно приходили сумерки. Кузьма распарился, снял тёплую безрукавку, остался в рубашке.
Мишка подвинулся ближе к старику.
— Я ведь знаю, зачем ты пришёл, — сказал он Кузьме, глядя ему в глаза. — Да, ушёл я из дома. Ушё-ёл! Нету мне там житья! Понимаешь, дядя Кузьма, не-е-ту-у! — Он взял Кузьму за рубашку. — Теснит меня… Каждый день одни и те же разговоры о зарплате, кто больше заработал, кто чего купил, кто… А-а-а…
Мишка отпил из стакана, вытер губы рукавом.
— Я так понимаю, — сказал он, — жена должна вселять в мужа уверенность… веру в его силы. А Грипка? — Он махнул рукой. — Она никогда не понимала меня. Она выбрасывала мои холсты, резала их ножом, понимаешь, ре-за-ла! Куда, говорит, тебе до художников. Лучше бы зарплаты побольше приносил. А я разве мало зарабатываю? А-а, дядя Кузьма? Я токарь самого высшего разряда. Мой портрет на Доске Почета… А что — вся жизнь в зарплате? Правильно я говорю, дядя Кузьма?
Кузьма не знал, что ответить Мишке, вздохнул и поморгал глазами.
— А Грипке то это давай, то — другое. Иди сюда, иди туда. Краски, видишь в доме пахнут, у неё голова болит…
Мишка отодвинул тарелку, которая ему мешала. Кузьма снова вспомнил, как на него сегодня напустилась старуха, и обида на неё вновь шевельнулась в его сердце.
— А-а, Михаил, все они такие, во-о! И моя старуха… Всё не по ней, всё не так. Хоть из дома беги.
Он отломил кусочек хлеба, долго жевал и сосредоточенно думал. Мишка сидел со взглядом, опрокинутым в себя, смотрел и не видел, как оконное стекло мутнеет, заплывает морозом. Затем поднялся, включил свет. От него крепко зажмурил глаза Лычков.
— И что бабе надо, — снова продолжал Мишка. Он больше отвечал на собственные мысли, которые скопились у него за долгие ночи, когда он ворочался часами на постели, вспоминая свою прошлую жизнь, чем делился с Кузьмой. — Не пью, чтоб так, по неделям, не гуляю, сижу дома, мараю фанеру, картон. Опять я не делом занимаюсь. Вон, говорит, сосед, ты знаешь его — Серёга Митяев, — Мишка уже непосредственно обращается к Кузьме, — он плотник, он рупь семье несёт, а ты от семьи тащишь. Это значит — на что я покупаю краски и прочую мелочь. А невдомёк ей, что Серёга как зашибёт, так на карачках домой приползает и гудит ещё целую неделю. Она этого не видит.
Мишка потёр кулаком щёку.
— Дядя Кузьма, ты вот скажи мне, почему всё так устроено? Вот без них, без своих, тошно, а домой приду, разругаюсь как чёрт. И не то, что слова против себя не люблю, нет, могу всё стерпеть, что хошь вот, а свои уколят меня, вспыливаю, аж в глазах мутнеет. И до хрипа готов драться. Почему так?
— Философия жизни такая, милок!
— Нет, ты мне конкретно скажи.
— Как сказать-то, — Кузьма вздохнул. — Женщин, Михаил, разве поймёшь? Они, как погода: с утра солнышко светит, к вечеру дождь пошёл, ночью, слышь, гроза зарядила, вот и пойми…
— А я ведь Грипку любил. А вот бунтую. Она на своём стоит, а я одного прошу: не мешай мне. Может, это жизнь моя, свет в окне. Отними счас всё это у меня, и я — без сердца, помру или ударюсь во что…
Кузьма смотрел на Мишку, и взгляд его теплел. «Может, он тоже свой праздник в жизни ищет, — думал он про Расшибаева. — Вот эти самые его холсты… Это его светлый день…»
— Ты думаешь, я каменный, — продолжал Мишка. — И у меня минуты бывают — воешь диким волком… Тогда иду смотрю на дом. Окно горит — жизнь идёт. Загляну под занавеску. Дети здоровы. От сердца и отлегнёт. Посмотрю, а голову снова в хомут неохота совать. Знаю, что всё так и останется. Дома в ярме, а здесь… здесь? А вот гну фасон, хотя по детям скучаю…
Мишка потянулся за бутылкой, но не взял её.
— Ярмо, Михаил, ярмо и есть наша жизнь. — Кузьма заметно опьянел. — Ох и жисть! Пилют, пилют тебе шею беззубой пилой. Крови нету, а сердцу больно… Свербят тебя, свербят. Я вот по весне прошлого года хотел поросёнка взять, выкормить — обеспечить себя на зиму мясом. Дело нужное, выгодное. Нет, старуха стала ныть: чем я его кормить буду, ты корма заготовил? То, сё. Так и не взял. Прошло время, опять она меня бередит: вот не взял, соседка с поросёнком, а мы всегда хуже других. Уж она меня канала…