Привыкнув к его обществу, и прожив самую лучшую свою зиму в Дурове, имея вблизи задушевного приятеля, в его отсутствие Николай стал замечать, что иногда подолгу сидит у окна, глядя на пустынную дорогу, ведущую от леса к деревне, на него наваливается непонятная тоска, и он становится сам не свой. И вот на днях на него обрушилось нечто непонятное, не то явь, не то сон, взбаламутивший душу.
Как всегда в тот день Николай лёг спать в двенадцатом часу ночи. Было уже темно. Он долго не мог заснуть, ощущая тревожно-гнетущее чувство, словно предвкушал неминуемо надвигавшуюся беду. Ему казалось, что он забыл закрыть окно, и оно стало входом во что-то неведомое и неясное. Он хотел встать и закрыть створки, но неосязаемая пелена обволакивала тело, и оно становилось вялым, не готовым повиноваться мыслям, которые не в пример плоти бодрствовали, были ясны и пытались систематизировать его ощущения. Николай как бы видел себя со стороны, видел и знал, что лежит в доме, в мансарде, на своей кровати, глаза его закрыты, но он видит всё, что происходит вокруг.
Сначала за окном, за садом небо начало светлеть. Светлело оно до определенного момента, словно рассветало, хотя будильник, стоявший на столике, в изголовье, показывал три четверти часа ночи. Николай спросил себя: «В комнате темно, почему же я отчетливо вижу цифры и стрелки, хотя глаза мои закрыты?» — и не нашёл ответа.
Потом свет на небе замер, застыл, небо стало светиться оранжево-голубым, и это сияние приближалось к окну, высвечивая тёмные переплеты рамы, и вместе с ним шёл звук, не совсем отчётливый, не похожий на те звуки, которые слышал Николай в своей жизни. Он отдалённо напоминал шелест крыльв стрекоз, зависающих в жаркий день над речной осокой. Это было шелестение, которое не целиком заполняло пространство, а шло подобно лучу из одной точки, и подобно лучу расширялось, приближаясь, имея свои границы, чётко очерченные.
И свет, не яркий и не назойливый, и звук, непривычный и ровный, казалось, имели материальную основу в привычном понимании этого слова. И свет, и звук трогали Николая, его волосы, лоб, глаза, щёки, губы, шею, руки, и гладили его, и проникали глубже — в мозг, в сердце, в кровь, и он, Николай это чувствовал, оказался под давлением доселе неведомой, непонятной упругой силы, вернее, ощущением силы. Эта сила пригвоздила его к кровати — так она была велика.
Потом свечение стало угасать. Стало угасать и напряжение, которое придавило Николая к постели. Он почувствовал, что пребывает в непонятной эйфории и его сламывает то ли сон, то ли он перемещается в пространстве и видит село Спас-на-Броду, полупустынное и умирающее, и преображённую церковь, на которой тускло отсвечивала медью крыша и золотился купол, и крест сиял позолотой в лучах утреннего солнца, поднимающегося из-за высокого бугра.
Из ворот храма вышел монах. В руках у него был медный сосуд с водой, напоминающий таз, и широкая кисть. Он обошёл церковь и остановился на широкой луговине, поросшей сочной травой. Обмакнул кисть в воду и трижды окропил землю перед собою. Вслед за этим взору Николая предстали каменные плиты с крестами. Их было множество. Но явственно он видел одну, словно неведомый оператор сконцентрировал на ней его взгляд. На плите отчетливо была видна надпись: «Отставной поручикъ Олантьевъ Порфирий Кузьмичъ. Преставися сентября 12 дня 1896 года». А на кресте, массивном, с закругленными перекладинами было написано: «Прими, Господи, душу раба твоего с миромъ». Монах окроплял и другие места, но на других надгробиях надписей Николай не видел. Плиту же над могилой Олантьева он видел чётко. Он заметил даже елку со сломанной вершиной, распростёршей свои тугие ветви над последним пристанищем кутилы поручика. Николай пытался вспомнить, где он видел эту обломанную елку, но марево размывало картину происходящего, и скоро смыло её совсем.
Николай оторвал голову от подушки. Было темно. Он взял со столика будильник, поднёс к циферблату зажигалку. Был четвёртый час ночи.
Он полежал несколько минут, стараясь собраться с мыслями, подумал, почему ему приснилась церковь и плита, под которой был похоронен последний барин усадьбы Спасской, и так явственно он видел надпись на надгробии, и ёлку без макушки.
Решив, что во сне может привидеться и не такое, когда за окном чуть забрезжило, он вышел на улицу. Было тихо, как всегда перед рассветом. Спали деревья, склонив к земле тонкие ветви, опушённые листвой, спал заросший обмелевший пруд, от которого тянуло волглой свежестью, а на пригорках желтели чутельными огоньками цветы мать-и-мачехи.