— Фу ты, напугал! — охнул один из мужиков. — Я думал — бочку пива!
— Пиво с тебя, Андрюха, — отбился Матвей, — ты у нас большой спец по этой части. А у меня, брат, все больше смола… Ну, если попросишь, могу скипидарчику уделить — смазать кое-что…
И со смехом мужики разошлись по местам. Когда солнце, расправившись с туманом, выкатилось над ближним бором, работа кипела вовсю: наперебой сочно тюкали топоры, белая щепа толстыми пластами уже лежала на блеклой траве, на бревнах там и сям лохматыми птицами чернели брошенные шапки и телогрейки. Матвей Бередышин, к которому как-то само собой перешло руководство, и все без разговоров молчаливо признали это, носился из конца в конец обозначившейся двумя венцами длинной постройки и, войдя во вкус, уже покрикивал:
— Почище, почище бери топориком, Петруха!
— Эй, эй, куда вы? Разверните бревно-то, охламоны!
Мужики посмеивались, но делали так, как говорит Матвей, а затем уже стали и звать его:
— Родионыч, глянь-ка, так ли оно?
И Матвей, воткнув топор в бревно, бежал на зов. Так, без топора, и перехватил его Кокорин. Умело отваливая от бревна прогонистую, без перерубов, пластину, он приподнял голову и в упор выстрелил тяжелым взглядом, ехидно просипел:
— Ишь, чин нашелся, едрена промышленность! Топор-то где потерял?
Кругом засмеялись. Но смеялись весело, добродушно, скорее над тем, как ловко обернул Кокорин против Матвея его же постоянные присловья, а не так, как ожидал Андриан. И он снова наклонился над бревном. А Матвей, густо побурев, опрометью кинулся к своему топору и с остервенением принялся махать им.
Через три недели выпал первый снег. И, собравшись у новой конюшни, мужики с некоторым удивлением следили, как на глазах укрывалась белым одеялом тесовая крыша, белели черные смоляные углы. Невиданное досель в округе огромное шестидесятисаженное здание в два этажа высилось перед строителями. Все плотнее сбиваясь в кучу, они смотрели, как их председатель Иван Петрович, обычно трусоватый, смело взбежав по длинной лестнице, приколачивал явно на излишней высоте, почти над крышей, доску с коряво выведенными смолой буквами: «Конюшня. Колхоз „Вперед“. 1932 год».
Негромко переговаривались:
— Глянь, и тут Ядран свою смолу подсунул…
— Конюшня! Так видно — не тиятр!
— Заткнись! Надо будет, и тиятр построим!
И тут в наступившей тишине кто-то изумленно охнул:
— Братцы, да неужели это мы? За три-то недели? Братцы, да ведь это же!..
— Теперя живем, теперя, робя, дадим прикурить кое-кому!
— Качнем председателя!
— И Родионыч а тоже!
— А где он, Матюха-то?
Председатель, отпинываясь с лестницы от наседавших на него парней, вдруг простер руку и крикнул:
— Гляньте, мужики!
Все разом обернулись и замолчали. Про проулку шествовал Матвей Бередышин, а за ним в поводу выступал здоровенный огненно-рыжий конь. Толпа хлынула им навстречу. Мерин задрал крупную лобастую голову, встревоженно фыркнул, ударил в снег огромным копытом, опушенным длинной шерстью. Матвей дернул за повод и в полном молчании проследовал мимо мужиков. Как завороженные, они двинулись за ним. Уже после вспоминали, что до самой конюшни никто не вымолвил и слова. Поскрипывал снег под валенками, позвякивали удила — и только. Бередышин, не глядя на людей, ввел коня в широко распахнутые ворота, провел мимо трех стойл, завел в четвертое, привязал и закрыл его поперечной перекладиной. И тут только все заметили над стойлом неровную надпись прямо по отесанному бревну — «Пушкарь».
— Где ты, когда, Родионыч? — несмело спросил старик Бороздин.
— Вчера привел. В Сороке купил, у цыган, — тоже вполголоса ответил Матвей. — Одну ночь и простоял конь в моем конюшнике. За всю жизнь… А кличку написал сегодня утром…
— Где твоя смола? — закричал младший Бороздин, приплясывая от нетерпения. И, схватив поданный Матвеем котел со смолой и кистью, мигом забрался на жердь соседнего с Пушкарем стойла, разбрызгивая смолу, размашисто вывел: «Растяпа». Так звали его нескладную, но порывистую до бестолковости кобыленку.
Котел пошел по рукам, над стойлами на долгие годы появились клички: «Хитрая», «Колян», «Злюка», «Шурин». А по деревне шел тарарам: кто из баб ревел в голос, кто истово ругал мужа — уводили навсегда из дому на колхозную конюшню лошадей, тащили охапками и тюками сено. Последним, уже на вечеру, привел свою Ольшу Андриан Кокорин, долго не мог загнать в денник к другим жеребятам ошалевшего от непривычного перенаселения в конюшне Обуха. Ругался с председателем из-за своей же оплошности — Ольше досталось холодное, первое от ворот стойло — остальные были уже заняты. Нудно наставлял новоиспеченного конюха Савелия Бережного, молчаливого, себе на уме старикана. Тот слушал-слушал Кокорина, а потом не говоря ни слова развернул за воротник к выходу из конюшни и под восторженный визг парней выпроводил вон, цыкнув на ребят:
— Тута вам не спектакля ваша — катитесь по домам!
Закрыл за собой ворота и надолго в блаженстве замер, слушая дружное хрупанье, сторожкое фырканье и храп коней. Всю жизнь свою провел Савелий на чужих конюшнях, а своей лошади не заимел. Но любил и понимал коней лучше, чем людей: председатель знал, кого выбрать конюхом.
Не мог заснуть в ту ночь и Андриан Кокорин: вздыхал, тяжело кряхтел, ворочался на скрипучей кровати. Странное дело, ему не столько было жалко Ольшу, сколько жеребенка. Соседа своего клял: «И все-то ему поперед надо высунуться…» И негодовал, и насмехался: «Ночь одну и был Матюха лошадником — хозяин называется!»
Бередышин же и вовсе до утра спать не ложился: сидел у окна и любовался на черневшую на фоне светлого звездного неба конюшню. И радовался тому, что вошел в колхоз не хуже других прочих — с конем, да еще с каким! А уж с коровой расстаться и вовсе просто — на кой ляд она им, двоим? Но чувствовал Матвей, что радость его не шибко натуральна, и от того свирепел на себя, а пуще, непонятно почему, на соседа: «Опять в последних, волосатый леший, оказался!»
…Так оно и шло. Потихоньку старели соседи — на седьмой десяток перевалило. А на поле ли, на покосе ли, все следили-выглядывали — как работает да что говорит сосед. Матвей в колхозе словно забыл о своих ранах и сухой руке, может быть, и от времени, только работал наравне со всеми и косой, и топором, и веслом. В работе не знал себе равных и Андриан Кокорин. Одна только и была между ними разница: Матвей вовек не рядился о плате, Андриан же и ногой не ступит, не проведав прежде, сколько за это дадут, да еще доплату стребует. Но особо за это его никто, не осуждал — привыкли уже. Перед войной старики совсем сдали, и их вернули к прежним профессиям — Кокорина на мельницу, Бередышина на смолокурню.
Но ни годы, ни старость не мирили соседей. Не было собрания или заседания правления, когда бы старики не сцепились. Делят по осени доходы. Председатель предлагает:
— Надо купить молотилку, кормозапарник, соломорезку, радиоаппарат в избу-читальню, крышу школьную перекрыть, посуду в детских яслях обновить, в районе нетелей-холмогорок продают…
Матвей Бередышин при каждом слове Ивана Петровича согласно кивает головой и дым его носогрейки тянется к потолку изломанным голубым жгутом. А Кокорин, не дождавшись конца председателевой речи, уже взвивается:
— Эко Матюха кивает головой, как конь от комаров, — завсегда согласный! На кой нам леший молотилка — век цепами обходились. Радиво, тес, на школу с какой попышки на колхозные деньги? Сельсовет на что? А на трудодень что, рубль с копейкой? Матвею все равно, у него трудодней — кот наплакал… А мне эти ясли вовек не нужны — отдайте заработанное!
Бередышин обычно тоже не ожидал конца кокоринского выступления, вскакивал, потрясая трубкой, словно саблей, кидался в бой:
— За собой в могилу трудодни потащишь, кокора ты несусветная? Эко, даже трясется от жадности! Ну куда тебе столько картошки на трудодни? Со своего участка в подполье не уберешь! Не слушайте его, мужики, продать надо картошку, а купить все, что Петрович говорит! А что касаемо трудодней… Таисея, — обращался он к счетоводу, — вынь мою книжку, посмотрим — у кого больше?