— Эх, Прасковья, была бы хоть весть, это — слух, бабьи разговоры.
— Иван Григорьевич, да неужели у тебя нету сердца?
Шоттуев переступил на крыльце, но ответил так же неумолимо:
— Всякий раз сердце слушать — дела не жди. Еще и голова должна быть.
— Тогда я самовольно уйду, вот!
— Иди. — За прогул — под суд. — Он уже повернулся уходить, но в это время звякнула щеколда, и на крыльцо вышла жена Шоттуева, тетя Оля. Она под стать мужу, высокая, крепкая, неуступчивая. Оттого на деревне ее уважали, а некоторые и побаивались. Уперла руки в бока, подступила к нему.
— Ты чего над девкой издеваешься, а? Почему отпустить не хочешь, а? На день-то.
— Ты-то чего тут?
— Нет, ты ответь — почему держишь, раз такое дело?
— Я, что ли, держу? Земля ведь не отпускает. Пахать да пахать надо, глянь, как погода крутанула. Наша-то работа не городская, ждать не может.
— Ой, Иван, ой, Иван, с чего ты таким-то стал?
— А ты не в свое дело не лезь! Когда поставят председателем, тогда командуй. С меня тоже район спрашивает, да еще как спрашивает. Вот так! — И Шоттуев ушел в дом.
Расстроенная, Прасковья стояла на нижней ступеньке крыльца. Что делать, у кого помощи просить?
Тетя Оля обняла ее за плечи и тихо заговорила:
— Вот что, Панечка, я тебе скажу: иди! И все разузнай. Старика я уж уговорю как-нибудь. А может, и нет такого закона — под суд-то? Он ведь, леший, может и припугнуть когда! Не пугайся, уж я улажу. Иди.
В Питкялахту Прасковья шла все длинное утро, весь день и добралась уже ввечеру. Но не везде еще спали, горничные окна в доме Ивановых были освещены. Когда Прасковья поравнялась с их домом, то увидела, что против окон стояло несколько женщин.
Немало удивленная, Прасковья уже хотела спросить, что они ждут здесь, но не успела. Раздался звон разбитого стекла, и мужской голос в доме крикнул: «Молчать!..» Потом плач-вскрик и что-то упало, должно, стул.
— Кто это? — спросила Прасковья у женщин.
— Федор это, Федор… Шумит уж сколько времени. Ишь, как лютует! Пьяный он, не быть бы беде… — готовно заговорили женщины. — Вот и стоим, боимся, как бы Нюрке чего худого не сделал. Детей-то увели.
— Вон что… — сразу сникла Прасковья.
Стоило ли спешить в такую даль, чтобы слушать пьяную Федорову ругань?.. Ноги у нее отяжелели, и она опустилась прямо на камень около угла дома.
Женщины, почуяв неладное, придвинулись, а одна старушка, что поменьше ростом, положила ей руку на плечо.
— Кто такая будешь? Случилось что?
Столько в ее голосе было участия да заботы, что у Прасковьи сковало в горле, и она насилу удержалась от рыданий.
— Из Эхпойлы я. Минина Семена дочка.
— А-вой-вой, Паня! — Старушка всплеснула руками. — Мининой Агафьи дочка. Знаю, знаю Агафью. Невестились вместе, на праздниках одних кавалеров отбивали друг у друга. Ты в мать пошла — ладненькая, легонькая. Агафью и на старости лет, бывало, сзади-то девушкой окликали. Вот как!.. — Старушка коротко рассмеялась чему-то, должно, вспомнив былое. — А теперь куда ночью-то?
— Сюда. Хотела Федора повидать. Говорили, будто моего встречал там, на войне. А от моего ничего нету, ни весточки…
Обе старушки мазнули концами платков по глазам, потерли носы, а молодка, что стояла тоже тут, теснее прижала к себе дочурку. С минуту было тихо, только слышался говор из дома, ровный, уговорливый.
— Угомонился, — сказала молодка.
— Угомонился, угомонился. — Все та же бойкая старушка подняла лицо к освещенному окну. — Угомонился, бедолага. А Нюрка-то ждала, ждала и дождалась!.. Ведь он истыканный весь да с нездоровой головой. Говорит, будто бумага такая дадена, что убьет кого и ему ничего не будет. Не знаю, верно ли?.. Маяться теперь Нюрке остальной век. Вот и жди их, мужей своих да сыночков. Их вон как война-то кромсает. Ведь тот же Федор до войны какой ласковый да ровный мужик был. Ох, беда, беда!..
Прасковья поднялась с камня, поглядела на освещенное окно, где вместо выбитого стекла была сунута подушка. Вздохнула.
— Раз так — пойду. День не работала, к утру хоть бы поспеть к наряду.
— Крепкая ты, — сказала старушка, — впустую из тебя слезы не выдавишь. Только стоит ли тебе идти сейчас. Переночуй.
— Не могу.
— В такую-то грязь! И не думай, девка!.. — Старушка взяла Прасковью за рукав пальто, но тут же отпустила и обернулась к окну.
Из дома опять донеслись крики и плач.
— Вот те и угомонился!..
— Так чего же позволяете измываться? — осердилась Прасковья.
— А что мы можем — бабы да старики?
— «Бабы, бабы!» Эх, вы! — Прасковья обогнула дом, поднялась на крыльцо. Плечом толкнула тяжелую входную дверь — оказалась незапертой — и заскочила в сени. Потом — в избу. В переднюю из горницы неяркой полоской лился свет и доносилась ругань Федора.
Прасковья стала на пороге и огляделась.
На простенке против двери висела семилинейная лампа. На столе — остывший самовар, миски с едой, ложки, стаканы, посреди пола, босой, в нижней порванной рубахе и в солдатских зеленых штанах стоял Федор и размахивал рукой.
Прасковья рывком кинулась к Нюрке, которая лежала на полу около кровати, беззвучно плача.
— Ну-ка встань!
Та, утирая глаза и удивленно глядя на нее, поднялась с пола.
— Что это ты, герой? — Прасковья повернулась к Федору.
Он стоял теперь молча, с всклокоченными короткими волосами, с опущенным, будто подбитым, правым плечом и с отвисшим от изумления подбородком. Над правой бровью у него синел широкий шрам, на груди сквозь рваную дырку рубахи тоже недобро краснело. И он все сжимал и разжимал трехпалую правую руку.
Все это вмиг заметила Прасковья и растерянно остановилась перед ним. Она с трудом узнавала в нем того, довоенного Федора, спокойного, улыбчивого.
А он криво ощерился.
— Что за гостья объявилась? Эй, ты!.. — Голос его хоть и не басовитый, но хриплый и громкий. — Тебе чего? А ну, пошла!
— Чего кричишь? На людей-то… — Прасковья не знала толком, что говорить и делать дальше.
— Чего-о? — Федор медленно расширил прищуренные было глаза. — Ты мне указывать, да? В моем-то доме! Да ты знаешь!.. — Голос его сорвался, и он сглотнул. — Да я вас всех порешу! Как капусту изрублю! В куски! Я контуженый, я кровь проливал, на мне живого места нет, а ты мне указывать? А ну катись!..
Но Прасковья уже знала, что не уступит. Недаром ее Андрей любил и уважал, недаром на деревне с ней считались не только женщины, но и мужчины. И сейчас она почувствовала, как кровь приливает к вискам, как в ней закипает решимость. И уж теперь не запугать ее пьяными криками да угрозами!
— Довольно кричать! Не очень-то я тебя напугалась.
— Меня?
— Да, тебя. Герой — расшумелся на женщину! И никуда я не уйду.
— Ты?.. Да ты кто такая?..
— Кто? Логинова, твоего брата жена! — кричала теперь и она, хоть стояли друг от друга в каких-то двух метрах.
— Ты мне голову не морочь! Убирайся!.. — Он отвел назад руку и пьяно качнулся.
— Попробуй только тронь!
Из-за ее плеча подала голос Нюра:
— Теперь и людей не узнаешь? Ой, срам-то какой, господи!..
— Молчи! — И Федор стал приглядываться к Прасковье. — Ты кто?
— Сказала уж!
— Погоди шуметь-то. Андрея жена, что ли? Паня, значит? — Он растопырил пальцы рук, качнулся вперед, словно хотел подойти к ней. — Неужели Паня? Так чего же ты молчала? Ну, вы и бабы, до чего непонятный народ. Ай!.. — махнул рукой, оглядел себя, покачал головой. — Нюрка, тащи обмундирование. Живо!
Федор сел на лавку и первым делом натянул гимнастерку. Звякнули медали на груди. Затем он стал обуваться. Кое-как наспех намотав на ногу портянку, попытался натянуть сапог, но ничего не получилось. В сердцах выругался.
— Давай помогу, — сжалилась Прасковья и присела перед ним на колено.
— Помоги, невестка, а то меня руки подводят. Надо же, — впервые улыбнулся Федор, — подумать только — Паня, невестка наша! Надо же! — Он повернул голову к жене. — Нюра, самовар! Живо! Знаешь, какой у нас гость?