В этих случаях заказ получает Игнатьев. Он у нас один на весь завод.
Я к нему долго приглядывался, лисой юлил вокруг да около. Все видел: как он камешки из расплавленного стекла выщипывает, как по-своему мнет стеклянный пузырь, прежде чем сунуть его в форму, и как мох выбирает. Другие мастера берут мох из общей кучи, какой попадется, а он — нет, он нюхает и лицо у него при этом становится вдохновенным… Знает человек то, чего не знают другие — тут уж дело не шуточное. Я тоже пробовал, нюхал — смородиной пахнет. Впрочем, вся куча смородиной пахла, и надо мной подшучивали. Только я нисколечко не поверил в чудодейственную силу мха, разорил гнездо голубя (их у нас под крышей в тепле-то целый птичий базар), так вот, разорил я гнездо и на удивление всем свалял в нем баночку. Да еще какую! Стеклодувы долго ее рассматривали, качали головами, а я ходил довольный собой.
Осадил меня, однако, все тот же Игнатьев.
— Чего радуешься, дурачок, она же не звенит.
Действительно, баночка не звенела, чтоб ей было неладно! Значит, со стеклом что-то произошло. А что произошло — никто не знает. Игнатьев, может, и догадывается, да объяснит ли?
Пробовал я и по-простецки к нему: дескать, будь другом, расскажи, как ты чудеса делаешь. А он тоже по-простецки:
— Черт его знает, получается — и все. Батька говорил: надо душу вкладывать, вот я и вкладываю.
Хитрит, дьявол.
Мастера вообще не любят обмениваться опытом. Не принято. У каждого мастера есть свой маленький секрет, своя профессиональная тайна, он ее потихонечку совершенствует, а чужая ему вроде бы и ни к чему. Верно одно — стекло души требует, а чужая душа — потемки, ничего там не увидишь.
Так вот, у этого самого Игнатьева баночник ушел, знаменитый мастер работал один, и мне захотелось воспользоваться случаем, чтобы докопаться до его творческого секрета. Но я покривил душой, не сказывал об этом начальнику цеха Ирине Николаевне, а сердито заявил, что мне надоело болтаться без дела, подменять заболевших и отпускников, пусть меня самого подменяют.
Уж я бы нашел способ докопаться до секрета. Стал бы подсовывать мастеру из рук вон плохие баночки, ну, он, по ходу дела исправляя мой брак, волей-неволей расшифровал бы свой секрет, заставил бы делать нужные ему баночки, я оценил бы разницу и — готово! Само собой сказать об этом начальнику цеха я не мог. Просто заявил: надоело. И потребовал: ставьте меня к Игнатьеву.
— Поработай еще пару месяцев, милый, — нерешительно предложила Ирина Николаевна. — Скоро этого оболтуса Кононова в армию отправим, будешь вместо него работать.
Я настаивал.
— Видишь ли, какое дело, милый, у меня два свободных баночника: ты и еще Протасов. Протасов тоже к Игнатьеву просится. Они вчера вместе работали. Ну, хорошо, сегодня мы Протасова заменим тобой. Кто лучше, тот и останется.
Это значило: мне нужно хорошенько поработать, а я собирался халтурить. Вот же загвоздка!
Игнатьев слыл человеком мрачным, к тому же обладал неприятным, подозрительным взглядом. Затирщицей у него работала девушка, мне нравилось ее имя — Этха. Мастера, как правило, берут в затирщицы своих жен, а у этого — девушка, очень бойкая и горластая. Над головой ветрогон ревет, оглохнуть можно, а она перекричала: «Эй, Макар, где твои телята?»
Работу начинает баночник. Нагрел расширенный конец трубки, аккуратненько положил его на розовую поверхность стекла и давай крутить — наматывать вязкую стеклянную массу. Крохотное оконце дышит пламенем, руки как в кипящем молоке. Пахнет паленым. Но я побратался с Прометеем, я несгораемый, не вспузырится больше кожа между большим и указательным пальцем.
Намотал этакий набалдашник величиной с кулак, похожий на спираль улитки, — тащи. А мастер смотрит, оценивает. Хорошо вышло, деликатно. Бросил в форму щепотку опилок, плеснул туда воды с кончиков пальцев и ну валять золотой, будто бы вовсе и не горячий слиток, однако вода там сразу выкипела. Поддал еще. Ничего, дело привычное, справлюсь. Оглянулся на всякий случай, все ли хорошо, не наделал ли ошибок. Если напортачишь — из печи потянется за тобой тонюсенькая паутинка стекла. Остывая, она будет петь, а потом рассыплется на иглы, и стеклянные занозы обязательно вопьются в ладонь. А внутри баночки обязательно появится вытек — «кишка», самый настоящий брак, значит, набирал неправильно. И вот набирь стала походить на луковицу, теперь самое время дуть, только сначала надо осадить ее на кончик трубки, иначе стенки баночки при основании тонкими будут — тоже брак. Поставил трубку вертикально и — бац сверху ладонью по расплавленному стеклу, так скорее. Пшик! Набирь расплющилась, а в ладони не осталось ни одной занозы, даже самой маленькой; если и были, то все приклеились к стеклу. Мастер ничего не сказал, доволен, видно, остался.
Когда приходят экскурсанты, преимущественно пионеры, я всегда показываю этот фокус. Больно уж широко раскрывают ребята рты, как скворечник, ей-богу.
Слыхал я всякие россказни об йогах, которые гуляют на раскаленных углях, слыхал, да не удивлялся. Своих чудес полно. Говорят, некоторые наши ловкачи, например, умудряются скатать в ладонях шарик из расплавленного стекла, будто это не стекло, способное насквозь прожечь половицу, а печеная картошка.
Дую. Мне надо хорошо поработать, Протасов вовсю старался, я знаю, он хотел понравиться Игнатьеву. Да и кто не хочет? Мне никак нельзя подкачать. Смеяться станут. Этха скажет: «Тоже мне, стеклодув-неумеха, обдул тебя Протасов!»
Ага, стекло стало просвечивать, наелось воздухом. У баночки показались стенки, самое ТО! Они отливают рубином, а была сплошная калотуха, как палица. Сунул зародыш будущей бутылки в мох и опять кручу, да мох смачиваю. Дую — кручу, остужаю — кручу. Все время пальчиками, хорошая школа для скрипачей. Готово, теперь можно сунуть ее в поток холодного воздуха, что несется прямо в лицо из ветрогона. Только здесь, в пяти шагах от пекла и можно спастись от жары, а слесари ходят по цеху расстегнутыми до пупа. А те, которые шихту в печь засыпают, те, наоборот, чтобы не зажариться, укутываются во все суконное.
Остывает милая, зеленеет. Между прочим, баночка на баночку не походит. Ничего общего, одно название. Она походит на снаряд, а на баночку не походит.
Игнатьев взял у меня баночку, осмотрел ее подозрительно, опять ничего не сказал, пошел набирать на нее стекло, а я глядел на мастера во все глаза. Он не дошел до оконца двух шагов, ткнул моей баночкой в печь и, не торопясь, ладненько стал наматывать.
Потом он достал из печи сверкающий ослепительными зайчиками шар, на нем вихрились протуберанцы. Наверное, также выглядит шаровая молния. Мастер принес ее к формам, при этом не пролил ни капли.
Как тут мне не радоваться? Значит, я хорошо сработал, если моя баночка не лопнула. Выходит, Протасов останется с носом.
Стеклодув швырнул огненную колотуху в осиновую полуформу и начал шутя покручивать. Время от времени прикладывался к соску трубки, равнодушно смотрел в сторону. Я тоже посмотрел. Ничего там интересного не было. Вот он почесал затылок, полез в карман за папиросами и прикурил от раскаленной баночки, которую я к тому времени заканчивал и которую догадался сунуть ему под нос. К соску прикладывался не вынимая изо рта папиросы. Вот наловчился! Надул бутыль дымом — двадцать литров дыма! Шуточки — и никакого искусства. Все ясно, как божий день. Вот он бросил уже потускневший стеклянный мешок в металлическую чашу, крутнул пару раз — и бух в конечную форму. Та захлопнулась. Покрутил еще немного, попыжился — и вот я принимаю сверкающее розовое чудо, в котором отражаются окна, Этха и моя счастливая рожа с улыбкой на всю бутыль. Я смеюсь, хотя не слышу собственного смеха, я радуюсь, я ликую. Подбегает Этха, тоже смеется, с размаху насаживает бутыль на специальный ухват (его почему-то называют ружьем), торжественно подняла над головой наше пышущее детище, умчала к своей печи, затерла там горло, потом швырнула на транспортер. Педаль! — и чудо упало в лерную печь.