Выбрать главу

Ночью у нас тихо. Укроется деревня темнотой, как одеялом, зажмурится, заглохнет, а я сижу на лавочке, трубкой попыхиваю. Вот звезда с неба покатилась. Вот из гумен запах полыни нахлынул, из огорода, с огуречной гряды, росой напахнуло. Под застрехой голуби легонько шебаршат, спросонок гулят.

В этот час вдруг несмело, осторожненько, в ползвука, будто парень с девушкой в первый раз поцеловались, — эвон оттуда, из-за деревни, где в логу ручей течет, — тальянка заиграла. Потом все посмелее да погромче — и пошла сыпать переборы пригоршнями. Вскоре с другого конца деревни, на лугу, другая тальянка ответила переливчато, скороговоркой, вроде на спор позвала: давай-де, потягаемся, кто из нас ловчее, которая вокруг себя больше молодяжника на игрища соберет?

Конечно, парням и девушкам не все ли равно, где плясать, лишь бы музыка заставляла ноги ходить ходуном, скучать было бы недосуг. Но у меня суждения иные. Я свое отплясал, с седой-то бородой на игрища бежать уже неловко, так сидя на лавочке у ворот думаю: кто из двух тальянок выспорит, которая звончее и милее? Тут ведь дело непростое. У одной лады поставлены медные, эта далеко свой голос не выносит, а у второй, что ни лад, то чистое серебро, небось, в Дальней роще слыхать.

А если еще под тальянку песня польется, то как об этом сказать, слов не найду. Сожмет у меня сердце, и душа у меня замрет в великом смятении.

Уменье петь-то и на тальянках играть — это от самой природы, наверно. Иного человека наградит она не жалеючи: и фигурой, и лицом, и умом, и сделает его ко всякому делу способным. А если для кого-то на наружную красоту поскупится, то во всем остальном не найдешь ему ровни.

Был у меня в молодости дружок Гришан, по прозвищу Кузнец. Это прозвище пошло у них от деда, все в роду робили кузнецами-мастеровыми.

И Гришанька сызмальства к ремеслу приучился. Парень он был не шибко видный, не из тех, при встрече с которыми девки краснеют: не чернобровый, не кучерявый и ростом не с колокольню. Этак вот с меня ростом, только в плечах шире. И еще вихор у него на затылке торчал, да глаза были каленые, пронзительные. Выйдет из кузни — рубаха аж к спине прилипла, лоб мокрый, сам весь черномазый от копоти, а в глазах все еще горно отсвечивает.

Не знал я и не слыхивал голоса более звонкого, более чистого и гибкого. Как заведет Гришан песню, так все вокруг замолкает. Сидит он на чурбаке возле прясла, ресницы опущены, голова чуток откинута назад, а голос льет песню: то до самой вышины, то до самой глубины, то плеснет ее вширь по всему раздолью. Мужики шапки снимают, бабы платки развязывают, и такое-то у них в лицах возникает мечтание, будто на крыльях поднялись они в небо.

Сказывали люди, будто парнишка-то с рождения был безголосый, а потом сам дед-кузнец для него голос отковал. Из рога серебряного. Тот рог-то был деду дареный ссыльным, что проживал в наших местах. Особую силу и блеск имело серебро. Но как деду это удалось, про то не знаю. Мастерством он владел тонким. Умел коней обувать подковами, на тележные колеса шины ставить, а также и другое прочее, без чего деревенскому жителю обойтись нельзя. В междуделье, для своей охотки из железа кружевье плел узорное, шаркунами-колокольцами праздничные сбруи украшал, а один раз, я сам видел, табакерку изладил, похожую на цветок стародубки. Стебелек-то легонько ногтем нажмешь, табакерка сейчас же из коробочки понюшку выдаст, а потом сыграет плясовую.

Вот ты, как я погляжу, уже взрослый, небось, сам замечал — способный-то человек завсегда про себя мало говорит.

Я это к тому сказываю, что Гришан, как и его дед, по деревне гоголем не хаживал, не зазнавался, — вот, мол, я какой! Иной раз на игрище девки к нему пристанут:

— Спой, Гришанька, про зиму-зимушку морозную или про то, как миленок с зазнобушкой прощался.

А он, Гришан-то, пыхнет румянцем, засовестится, однако уважит.

Не берег он голос. Все, кому любо, слушай: и люди, и поля, и луга, и зорька вечерняя!

И стала к нему приставать Заманиха.

Один раз пахали мы с Гришаном пашню под яровые. У них, у Кузнецов-то, поле было по одну сторону речки, у нас по другую. Мне с моего стана было видать, как он за сабаном ходит, погоняет коней кнутом, чтобы с борозды не сбивались. Слышу, поет парень, ну, поет! Меня аж пронзило: то в жар, то в холод! Пришлось коней останавливать. Но только я в борозде присел, песня вдруг оборвалась. Смотрю, и Гришан там, у себя на полосе, пахать перестал, а на опушке леса, где гон кончается, какая-то баба стоит. С издали я не мог вглядеться, какова она собой, — то ли старая, то ли молодая, — но приметил: дело не ладно, баба палкой грозится. Эх, бумага, ведь побьет она моего дружка! И как был в одёже, через речку перемахнул. Подбегаю, никакой бабы уже нет, а Гришан смеется.