— Ты чего, — спрашивает, — всполошился?
— Тебя собрался выручать, — говорю, — где она, бабешка-то?
— А это вовсе никакая не баба. Сама Заманиха. Сначала к себе в гости звала, всяко заманивала, а потом заругалась, грозиться начала. Сумление-де наводишь.
— В чем же, — спрашиваю, — сумление?
— В том, будто бы, что зачем пошла, то забыла. Стояла у березы, как привязанная, слушала. А я-то, мол, причем тут? Для себя пел. И по гостям в эту пору я не ходок, надо урок исполнить, перепахать пашню-то. Так она хотела меня палкой огреть…
Ну, посмеялись мы и на том разошлись. Не пало нам тогда на ум, что Заманиха сразу не отстанет. Так ведь оно и случилось. Уж сенокос начался. Травы наросли густые, высокие. Трудненько приходилось. Бывало, намахаешься за день литовкой, да еще комарье спину нажжет, так к сумеркам рад до балагана добраться. Вот и остался Гришан в поле ночевать. Поужинал он в тот вечер похлебкой, в речке искупался, но природа все же свое взяла: устал не устал, а попеть надо. Сел на берегу под ольхой, да и запел про зелен сад, про девушку-радость, что живет в том саду посреди цветов алых. Тут, к песне-то, еще и месяц из-за тучки выглянул, положил вдоль речки шелковый половик, чтобы голос по нему лился, не тускнел, не глох и не миновал бы никого, кто в деревню с покосов не уехал.
Близко к полуночи зазвенели в лесу колокольцы под дугой, и вымахнула к берегу тройка коней. Возле Гришана вздыбились эти кони, от натянутых удил оскалились. И вышел из двуколки, из коробка плетеного, поп — не поп, но такой же долгогривый, в тулуп закутанный. Ну, а на поверку оказалась опять Заманиха. Скинула она тулуп-то, из травы и из мха шитый, косы прибрала, и светом-то от реки как ее обдало, — Гришан даже на миг зажмурился: не блазнит ли?
Кинула она ему под ноги мешок с золотыми монетчиками.
— Дивно ты, Гришан, возгудаешь![14] Невмоготу уж мне. Зла на меня не держи, как я прошлый раз ругалась. Вот золото возьми, садись со мной на тройку, побывай у меня, дай тебя послушать досыта!
Гришан-то мешок с золотом отпихнул:
— Не бывало, — говорит, — и не будет никогда, чтобы я за песни деньги брал. Не затем он мне, голос-то, даден!
Заманиха еще один кошель с золотом бросила из коробка.
— Так продай мне голос! Не поскуплюсь! Сама петь стану…
— Ступай отсюда! — рассердился Гришан. — Ни к чему тебе голос! Без души ни одной песни не споешь. А твоя душа где? Заманиваешь ты не душевностью и не добром, а уловками хитрыми.
Зашипела Заманиха со зла, обратно вскочила на тройку, гикнула, понужнула коней кнутом — и быть-бывала.
Поднял Гришан кошели, повертел в руках: куда их девать? «Ладно, — думает, — откуда они взялись, пусть туда и вертаются!» Вытряхнул золотые монетчики, но они лишь земли коснулись, так осенними листьями-падаликами сразу все обернулись.
Опасаться мы стали Гришаньку одного в поле оставлять, но каждый в деревне понимал: под замок парня не закроешь, в сундуке его голос не сохранишь.
А самого Гришаньку предупреждали: ты, мол, все же берегись, Заманиха злопамятна, любит всякую всячину к своим рукам прибирать, а потом оборачивать против людей; как бы, мол, не навела на тебя затмение.
Однако подкараулила она его, нашла приманку…
Помнится, был у нас в деревне праздник. По обычаю собрался весь молодяжник в логу. Там гулять очень способно: понизу ручей течет, с обочин краснотал и осинник, а поодаль, большая елань. Хочешь, в кругу пляши, а не то сиди себе с девушкой под кустом краснотала, воркуй.
Под вечер, когда все мы уж наплясались досыта, чуть с ног не валились, дошла очередь Гришаньке петь.
Притулился он спиной к осине, спросил:
— Ну, парни-девки, какую вам песню завести: веселую или душевную?
Тут многие стали просить: давай, дескать, тихую и милую, как синий сон.
А тихие-то, душевные песни он завсегда пел с подголоском. Девки у нас петь тоже мастерицы, но в подголосок с Гришанькой решалась лишь одна Анка Снегирева. Была она девка бойкая, красивая, женихи увивались возле нее числом несметным, а выделяла она из всех Гришана. Даже подругам тайно однажды призналась: «За Гришаном-то по любому морозу хоть босиком пойду!»
Ну, и пел он с ней слаженно. Анка завсегда вела подголосок не сильно, не возвышалась до Гришанькина голоса, но зато подхватывала мягко, ласково, как на вытянутых ладонях держала каждое спетое миленком слово.
Тихо-тихо стало на елани. Ручей и то перестал журчать. Девки одна с другой обнялись, парни у их ног сели, а Гришан чуть этак качнулся, обнял Анку, будто в дальний путь с ней собрался.