Укрыться было негде, и я побежал к блестящему шоссе, спускавшемуся зигзагами по склону, — там, впереди, у дороги стояло раскидистое дерево. Но не успел я под ним укрыться, как подул холодный ветер, и вся вода, которую дерево задержало на листьях, полилась на меня.
Отправляя меня в путешествие, Даян-Дулдурум строго наказал мне блюсти традиции и передвигаться только дедовскими способами: идти пешком, ехать верхом или на арбе, если подвезут. А машиной пользоваться нельзя: время, мол, и без того бежит быстро, и нечего ускорять жизнь механическим транспортом. И еще он сказал, что из машины не увидишь того, что разглядит пешеход. А сам нарушил запрет и, наверное, прилетел в Чарах на вертолете, иначе он не мог бы оказаться там раньше меня.
Так вот и бывает в жизни — другим советовать каждый горазд. Говорят, был у одного сапожника сын-поэт. Вот отец его и спрашивает: «Скажи, сынок, а сам ты следуешь всем советам, какие даешь в своих стихах другим?» А тот отвечает: «А ты, отец, разве носишь все башмаки, какие шьешь для других?»
В общем, если бы подле меня остановилась машина, какую хвалу я воздал бы мудрецам, которые ее изобрели!
Вышел я намокший из-под дерева, поднял ворот пиджака, закатал брюки до колен, снял башмаки и босиком зашлепал по шоссе, благодаря в душе тбилисцев, которые делают такие кепки. Надежно предохраняя лицо от холодных капель, стекающих с козырька тонкой струйкой, она не могла уберечь только мой нос, но тут уж не ее вина.
И вдруг я увидел совсем свежие отпечатки шин. Как это я не заметил, что мимо проехала машина! Но раз машина едет вниз по серпантину, то я могу опуститься напрямик и встретить ее внизу.
Итак, предвкушая удовольствие механизированного путешествия, я бросился напролом через кустарник. Колючки шиповника, боярышника и барбариса царапали меня так, будто хотели предостеречь от нарушения дядиного завета. Спустившись вниз, я с радостью заметил, что здесь следов еще нет — значит, я все-таки обогнал машину. Но ее все не было и не было. А по дороге, не замечая дождя, не замечая меня, словно от всего отрешенный, спускался человек. На нем были ушанка с завязанными на затылке клапанами, телогрейка и промокшие брюки из чесучи, а на ногах ботинки с толстыми подошвами. Не спеша прошел он мимо, и поступь его была тяжелой, будто на него давило большое горе.
Машины все не было. Придется мне, видимо, идти пешком, подумал я. Но чем идти одному, не лучше ли коротать дорогу с попутчиком, пусть даже с таким угрюмым, как этот? И я поспешил за ним.
— В добрый час! — приветствовал я незнакомца.
— Кому добрый, а кому нет, — обернулся он.
— Зачем ты так говоришь, добрый человек?
— Хе-хе, «добрый человек»! — передразнил он меня. — Ты же не знаешь, кто я такой.
— А кто же ты такой?
— Убийца!
— Хо-хо! — засмеялся я его шутке. — Этак и я могу сказать, что я тот самый черный волк, который детей из люлек крадет. Тоже мне, убийца!
— Да, я убийца! — сверкнул он на меня злым взглядом. — Не веришь — ступай своей дорогой.
Тут я понял, что он, кажется, не шутит. Я несколько раз оглядел его с головы до ног — я ведь ни разу в жизни не видел убийцу, человека, убившего другого не на войне, а в мирном ауле.
Ничего необыкновенного, впрочем, я в нем не заметил, кроме светлых глаз, полных отчаяния и горя. Нет, неужели действительно на моем пути встретился настоящий убийца?! Сам я даже несчастную курицу зарезать не могу, не говоря уже о баране или теленке.
Я даже задрожал, хотя, наверное, не от страха, а оттого, что промок до костей. Но человек этот притягивал меня, как змея притягивает лягушку, и я не мог отступить от него ни на шаг. Крайнее удивление и любопытство манили меня к этому парню, выглядевшему на пять-шесть лет старше меня.
— Ну что ты ко мне привязался? — спросил он, когда мы подошли к роднику у дороги.
Родник был накрыт серебристо-белым куполом, похожим на луковицу, — какой-то добрый человек поставил его в счастливый день на радость людям.
Спутник мой наклонился к желобу из коры орехового дерева и стал пить.
— Да я так... — пробормотал я.
— Как это «так»? Тебе что, идти некуда или тоже горе на дорогу выгнало? — обернулся он, утирая лицо тыльной стороной ладони.
— Нет, я, наоборот, с радостью в путь пустился. — И, желая задобрить его, я предложил укрыться под куполом и поесть со мной. Ведь радость у тебя на душе или горе, а без еды не обойтись.
— Скажи-ка! А я весь промок! — вдруг заметил этот человек. — Оказывается, дождь идет!
— Ну вот, зайдем под навес, переждем.
Он не отказался, видно, ему было все равно, идти куда или сидеть. Я достал узелок, в который красавица Зульфи положила мне съестное, и развязал его перед ним. Были там поджаренные бараньи мозги и несколько маленьких хлебцев.
Убийца молча сел на камень, взял хлебец, достал из внутреннего кармана телогрейки амузгинский нож с затвором — таким пользуются недобрые люди, — щелкнул, и выскочило лезвие. Он наложил этим ножом мозги на хлебец и стал есть. Я тоже закусывал с удовольствием, хотя в горячем виде мозги куда вкуснее.
Дождь все не переставал, но чувствовалось, что тучи выжимали из себя последние капли влаги и, облегченные, поднимались выше в небо, снова обретая снежно-белый цвет. Кое-где потолок туч прорвался, вниз скользнули лучи солнца, показалось высокое голубое небо. Стало светлее, громче доносился шум реки, протекавшей неподалеку меж огромных валунов и скал, среди которых росли одинокие деревья, будто изгнанные собратьями из густого дружного леса.
— Проясняется, — сказал я, чтобы только прервать молчание, и косо посмотрел на моего спутника. Казалось, после еды лицо его немного смягчилось — ведь, как известно, нравственные страдания усиливаются страданиями физическими, а заморит человек червячка — глядишь, и полегчало.
Осмелев, я снова обратился к нему:
— А все-таки мне не верится, чтоб такой парень, как ты, мог убить человека.
— Что там человека! Я троих убил. Понимаешь, троих, если не больше.
Опять наступило молчание, ибо я просто не находил, что сказать. Убить троих!.. Не очень-то это похоже на правду, хотя таким амузгинским ножом, как у него, никто никому еще добра не делал. Сами амузгинцы теперь не куют таких страшных клинков, они делают ножи для садовников, что куда полезнее. Но мой сотрапезник так привычно орудовал своим клинком, что, во-первых, это наводило на мрачные мысли, а во-вторых, бараньи мозги иссякали удивительно быстро.
— Тебе сколько лет? — спросил убийца. Видно, надоело ему испытывать мое терпение: он понимал, что я так же хочу услышать его историю, как он хочет ее рассказать.
— Двадцать, — сказал я.
— Двадцать... В эти годы я тоже был счастливым...
— А что же тебя сделало несчастным?
— Любовь, парень, проклятая любовь! — Сотрапезник мой помолчал, раздумывая, стоит ли рассказывать дальше. Но вот что-то щелкнуло в нем, как пружина в амузгинском ноже, и слова хлынули рекой, прорвавшей плотину: — Расскажу я тебе о своем горе, не хочу, чтоб кто-нибудь другой повторил мою ошибку и потом так страдал, как страдаю я.
Коротко перескажу, что он поведал. В горах говорят, что горе делает человека многословным. А спутник мой не был одарен талантом рассказчика, он перескакивал с одного на другое, повторялся, размахивал руками, хлопал меня по плечу, тыкал пальцем в грудь, мотал головой, сжимал кулаки, скрежетал зубами — в общем, впечатление производил устрашающее.
Был он из аула Цовкра, прославленного акробатами и канатоходцами, звали его Сугури. В двадцать лет влюбился Сугури в девушку по имени Чата, что значит «ласточка». Из слов его я понял, что она впрямь была легка как ласточка и очень красива. А лучшей танцовщицы не найти было во всей самодеятельности Страны гор. За талант или не за талант, но полюбил ее канатоходец Сугури, и полюбил так, как никто и никогда еще не любил на нашей с вами земле. Из любви к ней он отрекся и от друзей и от родных и вопреки им женился, вернее, как у нас говорят о тех, кто переходит в дом жены, вышел за Чату. Так они и жили с ее родителями, а те настолько в дочери души не чаяли, да и она в них, что Сугури даже ревновал. Но был у него и другой повод для ревности — ее танцы. Чата выступала в сельском клубе и изумляла своей грацией и пластичностью тела не только односельчан, но и приезжих. После успеха на конкурсе самодеятельности в городе Сугури решил перебраться с женой в другой аул — Кумух, надеясь, что там она бросит свои танцы. Но Кумух — культурный центр лакцев, и слава о прекрасной танцовщице мгновенно разлетелась по всем уголкам Страны гор.