Выбрать главу

В конце концов он все-таки прислушался к голосу разума, но посоветовал мне никогда больше не заниматься вымыслом и вообще писать открыто и прямо, без всяких там псевдонимов. Тогда я смогу оказать услугу и правосудию, помогая избавить наше общество от всяких подлецов и мошенников. Я, конечно, обещал быть благоразумнее, но после посещения прокуратуры перешел с прозы на поэзию. Сочинял я в основном любовную лирику, подражая безобидным народным частушкам. Иногда у меня получалось не так уж плохо, можно даже привести пример:

Я глаза твои хотел целовать — Возмутилась ты, ножкой топнула. На тебя бы дождь медовый наслать, Чтоб объелась ты, да и лопнула.

Но мой почитаемый дядя Даян-Дулдурум, узнав о моем сочинительстве, отругал меня прямо при соседях, а мать наказала еще строже: все книги из дома сдала в сельскую библиотеку, бумагу и карандаши раздарила соседским ребятишкам, а синие чернила вылила в раствор для побелки, и теперь наша веранда похожа на сумерки в горах. Остались в доме только альбом для рисования да эскизы изделий и наброски узоров, необходимые мастеру-граверу для работы.

Однако таков уж мой характер: я всегда делал то, что запрещала мать. Помню, в детстве я никогда не брал в руки спичек, но однажды мать сказала: «Не бери спички!» — и я тут же стащил у нее коробок и чуть не наделал пожара. Потом мать сказала по какому-то поводу: «Не лазай в погреб, перебьешь все горшки!» — и я немедля повадился туда и куском чурека снимал со всех горшков сливки.

Так и на этот раз. Все запреты лишь разожгли во мне интерес к сочинительству. Только теперь я опасался предавать свои писания огласке, а писать уходил в свободные часы подальше от дома, в горы.

Больше мне, кажется, и нечего сказать о себе. Ах да, вспомнил! В прошлом году я оказался участником нескольких международных выставок прикладного искусства. На выставку у меня взяли набор женских украшений из серебра с чернью и резной слоновой костью: кольцо, серьги, браслет и кулон с эмблемой Страны гор — дагестанским туром на выступе скалы. Я даже и не предполагал, что они будут где-то выставлены, просто хотел удивить ими Серминаз — девушку, работающую у нас на комбинате мастером-приемщиком. Что-то произошло со мной в ту пору необыкновенное, дотоле неведомое. Да вы вслушайтесь только в ее имя: Серминаз! Вслушайтесь, как сладко звучит это имя: Серминаз! С той поры уста мои не однажды в день произносят это имя наедине, а уши мои ловят его — Серминаз!

Серминаз — девушка из моего аула, смуглая горянка, хрупкая и стройная, как узкогорлый сулевкентский кувшин, с черными, как ночь, глазами, от взгляда которых становится светлее на моей душе, с черными как смоль густыми волосами, спадающими на плечи тяжелым потоком. Линии ее отточены, как будто лепил ее великий мастер вопреки всем запретам правоверных.

Вот ее-то внимание я и хотел привлечь этим набором украшений. Но вышло так, что она даже взглядом не удостоила мою работу, хотя потом ею восхищались многие девушки мира, о чем я узнал из книги отзывов, которая переезжала вместе с выставкой из города в город, и из писем ко мне, пришедших из многих стран мира. «Изделия эти несравненны! — писала мне девушка по имени Анриетта из Парижа. — Если бы я могла их приобрести, то перещеголяла бы всех модниц!» А в письме из Оклахомы некая Мэри просила прислать мою фотографию, чтобы она могла взглянуть на мастера, так тонко разбирающегося во вкусах современных девушек. Студентка Фусако из Токио, наоборот, сама прислала мне фотографию и написала, что мечтает иметь ко дню своей свадьбы что-нибудь из Кубачи. Студентка Наташа из Москвы спрашивала в письме, в какое время года лучше всего приехать в Кубачи, и я, конечно, ответил, что в любое время. Так что, видите, почти на всех широтах земли девушки восхищаются моими изделиями и мечтают о них, а моя кубачинка Серминаз, которой я готов отдать всего себя со всеми моими работами, мастерством и помыслами, даже не удостоила меня улыбки... А может быть, она потому столь невнимательна ко мне, что я получил всего лишь бронзовую медаль, тогда как мой ровесник и друг Азиз, сын Кальяна, — золотой приз «Бенвенуто Челлини»? Может быть, ему она подарила свою улыбку? При одной мысли об этом я чувствую, как мое сердце превращается в мельничное колотило, потому что самое нелегкое в жизни — это видеть соперника в хорошем друге... Но сейчас разговор не о нем.

Так вот и получается, что далекие девушки меня признали, а своя аульчанка не желает и замечать, хотя чувства мои бушуют, как море в шторм. Да, недаром, видно, чужое золото ярче блестит.

И все-таки мне двадцать лет. И мир открывается передо мной как волшебная книга, к которой страшно приступить. Так и хочется немного оттянуть наслаждение, которое предстоит.

Двадцать лет! Словно я стою на перекрестке тысячи дорог и не знаю, куда идти. А время торопит, требует движения и увлекает меня за собой. Все вокруг кажется необыкновенным, туман, что лежит в сулевкентском ущелье, похож на белоснежный пуховик, дождь напоминает слезы радости, а радуга, кажется, опирается концами в два дома — в наш и в дом Серминаз. Все радует меня: и пес, что стоит сейчас на террасе, склонив голову набок, и с умилением смотрит на мать, ожидая подачки, и дядя, который только что уничтожил целого цыпленка и, вытирая бумажной салфеткой губы, приговаривает:

— Эх, и хорош был цыпленок! Даже косточек для собаки не осталось! Никогда еще не ел с таким наслаждением! Да, так приготовить обед может только Айша!

5

Айша — это моя мать. Дядя не упускает случая похвалить ее, будто старается задобрить. Это продолжается уже пятнадцать лет. Во всяком случае, я начал чувствовать это с пятилетнего возраста. И хотя какое-то непонятное чувство гложет меня, когда Даян-Дулдурум глядит на мать преданными глазами нашей собаки, я молчу. Я не пытался еще поразмыслить и понять, что же кроется за этими нежными взглядами, за этим странным вниманием, и вывод мой пока довольно беден: наверно, так дядя проявляет свои родственные чувства. К тому же я воспитан в строгих правилах горской чести, которые не позволяют задавать вопросы старшим. Хотя, надо признаться, старшие-то усердно вмешиваются в мою жизнь.

Может быть, так это и положено, но чем больше они диктуют мне свои правила игры, тем чаще я поступаю наперекор.

Я человек по натуре робкий, стеснительный. По мнению дяди, я не способен даже взглянуть в глаза девушке. Он, конечно, преувеличивает мою робость. Если бы это было так, разве сумел бы я выделить из многих моих сверстниц самую лучшую? Но о том, что сердце мое уже отдано кому-то, родные пока не знают.

С тех пор как появился у меня под носом первый пушок, мать стала относиться ко мне как к взрослому. Но ей не нравится мой нос. Не только в присутствии дяди, но и при посторонних она частенько приговаривает:

— Не будь твой нос похож на вылезшую из земли картофелину, ты мог бы прослыть первым красавцем в Стране гор...

А дядя, вторя ей, вдруг хватает меня двумя пальцами за нос, который он попросту называет паяльником, и, невзирая на то, что мне и больно и обидно, восклицает:

— Да, жеребенок уже подрос, пора накинуть на него уздечку, а то, чего доброго, перебежит в чужой табун!

Смысл этих слов понятен каждому горцу: значит, пора женить меня и отделить от матери.

Вот и сейчас дядя хотел было ухватить меня за нос, но на этот раз я не дался. Помогла ли выработанная в конце концов изворотливость или дядя отяжелел после опустошенного под цыпленка кувшина, но он промахнулся. Тогда, похлопав меня по плечу, он уселся на табуретку и твердо заявил, что пора наконец выбрать невесту.

Тут я понял, что сегодня они выведут меня на чистую воду. И верно, мать начала перечислять девушек на выданье, давая каждой такую характеристику, какая устроила бы любого начальника отдела кадров. А дядя при каждом имели пригибал к ладони очередной загрубевший в работе палец и перечислял: «Одна. Вторая. Третья...»