А то, что вы воскресили его из мертвых, сделали пристойным — не волнует. Вот тебе две двадцатки, и гуляй. А если успеешь чуть приподняться до кончины, тогда мы как-нибудь постараемся взять в рамку твое набранное петитом имя в бесконечном ряду мелких святых соратников. Кто станет спрашивать, получил ли ты удовольствие от поцелуя в диафрагму, делая искусственное дыхание какому-нибудь покойнику полувековой давности? Как будто вы всю жизнь мечтали складывать полые кости в полиэтиленовые пакеты, а потом раскладывать их как пасьянс, пересчитывая зернышки в песочных часах! Бог ты мой. Вы четко видите свое лицо вместо этого внезапно скончавшегося Лазаря, которого вы воскресили своей биоэнергией, чтобы его растоптал сапогами какой-то ученый насильник и рассек гордиев узел его ключиц. Это человека убивает, это доказывает, насколько он ничтожен.
Может, я и отклонился несколько от темы, но если подумать, как следует — у меня и темы-то нет, у нас есть только время. Сколько угодно.
И что тогда делать с бедолагами, которые упокоились, скажем, 4 мая 1980 года (когда Гюго уже давно дожидался в саркофаге твердого переплета, для школьников и военнослужащих специальная скидка)? Да если бы вы были самим Хаксли, если скончаетесь в неправильный день, в тот, когда укокошили Кеннеди, известие о вашей смерти будет добросовестно втиснуто где-нибудь в уголке культурной рубрики, набранное мельчайшими буковками, похожими на мелкие язвочки во рту легкомысленной девицы. И это факт: малая смерть остается в тени великой. Со всех первых полос бросается в глаза расстрелянная улыбчивая физиономия Кеннеди, а на могиле Хаксли — горстка преданных обожателей. Такие сравнения потрясают начинающего.
И когда Олдос X. получает по своим интеллектуальным сусалам, то чего ждать приходскому священнику или мелкому часовых дел мастеру? Разве они всего лишь доноры органов, безграничность смерти? Да, да.
И потому я, дети мои, из другого кино. Ли Харви Освальд в засаде за контейнером с энциклопедией Ларусса. Эх, винтовочка ты моя, пусть бушует Комедия Кеннеди!
И вот так я, фигурально выражаясь, стал сбрасывать свои оковы, в процессе тихой, едва заметной революции. Конечно, это никак не было связано с фальсификацией исторических фактов, за что меня потом упрекали, и уж я вовсе не намеревался изготавливать исторических персонажей. Человечность — вечная константа. (Я имею в виду принадлежность к роду человеческому как к самой примитивной форме жизни).
То, чем занимался я, было наукой, открытием, инициацией. Разве не страшно кому-то продлить жизнь или сократить век, если это указывает на более глубокий параллелизм, если кого-то поместить в исторический момент, который ему внутренне подходит, если почти незаметной кисточкой какому-то простому лицу на фотографии добавить усики Джоконды, морщину кучера от южного ветра и жгучей слезы, мушиные очечки, конъюнктивитную красноту в глубине глаза, мелкую ложь в петлице пиджака, татуировку, невидимую под густой бородой, гусиную кожу, блеск?
Поймите меня правильно, но это как Антигона; когда она хочет похоронить брата так, чтобы только слегка его присыпать землей, ей не надо договариваться с тупым экскаваторщиком, роющим рвы для массовых захоронений. Достаточно действия, тонкой полоски света, скользнувшей по хладному телу, чтобы пренебречь всеми часовыми поясами (без их понятийного ограничения), которые всего лишь сырье для конвенций.
Историю следует писать как поэзию. Дети мои, или вы пишете александрийским стихом, или вы беззубы. (Что? Вам хочется спать? Я заканчиваю.) Значит, если не звучит, как следует, если гремит, как сломанный глушитель, пересчитай слоги заново! Я, что, на пальцах должен вам объяснять: что такое год рождения или смерти, что такое слог в стихотворении, что такое ножка у сороконожки? (Какие-то вы слегка заторможенные, знаю, такое бывает, когда меняется погода.)
И еще кое-что. Я все это делал по чуть-чуть. Не исправлял ни «Бурю в пустыне», ни Крестьянское восстание. Это все идеальные исторические сонеты — в первом случае поэтическая картина идентифицируется с миражом, во втором Матия Губец, крестьянский король, водрузил, наконец, на хмурое чело раскаленную корону судьбы. Все это уже существует в облаках, как у Микеланджело. Нет слов.