Выбрать главу

Работал Валерий Федорович до середины июня, затем вся его жизнь окончательно стиснулась, сжалась и поместилась в пространство между Второй тушинской больницей и домом. В один из своих последних рабочих дней, когда Саша стояла на платформе в ожидании московского поезда, он внезапно закрыл киоск и вышел к дочери. Положил ей на плечо руку – уже ослабевшую, преждевременно по-старчески иссохшую, туго оплетенную синими венами. Задумчиво посмотрел куда-то сквозь застывшие пустые поезда.

– Все мечтаешь о своем далеком чудесном городе?

Саша вздрогнула от его внезапного появления. От ощущения хрупкости его руки, от явно проступившей усталости его голоса. В груди как будто раскололась ампула с нестерпимой горечью, и эта горечь тут же пропитала все внутри. Словно ожидание достигло в тот момент своей наивысшей концентрации.

– Не о самом городе… То есть да, конечно, о нем, но особенно о его начале, понимаешь? О городских воротах. Чтобы там встречать городских гостей. Как здесь…

– Ну что ж, хорошая мечта. Негромкая, простая. Не предавай ее.

– Не предам, – ответила Саша, чувствуя, как сердце заколотилось у самого горла. Казалось, еще немного – и сердце лопнет, изольется черным, густым, смолянистым.

– Не расставайся с мечтой, Сашка, даже если будет очень-очень непросто. И даже если будет казаться, что для нее уже слишком поздно.

Объявили посадку на поезд в Холодноводск. По третьей платформе неспешно заструилась пестрая река расслабленных летних людей. В прозрачных пакетах густо зарумянилась спелая черешня, по вафельным пористым стаканчикам потекло подтаявшее мороженое. В карманах наверняка защелкали кассетные плееры. А Сашин папа все смотрел куда-то вдаль, поверх голов, мимо вагонов, мимо июньского солнца, замершего высоко в небе ярким подтекшим желтком. Возможно, сквозь июнь он видел уже свою личную проступившую осень. Остывающее пространство, где воздух наполнен запахом дыма, прелой листвы, горьких увядающих трав. Где яблони в садах излучают потерянную одинокую хрупкость; где в чернильном ночном безмолвии краснеют грозди рябины. И где для его мечты уже действительно слишком поздно.

Саша и сама вспоминала потом об этом периоде ожидания с ощущением чего-то прохладно-влажного, терпкого, осеннего. Словно все девять месяцев собрались в финальной, сентябрьской точке. Там, где папины глаза навсегда остановились и погасли. Хотя, конечно, на самом деле время до сентября тянулось мучительно долго, изо дня в день отчаянно пытаясь разрешиться безмерным горем и вместе с тем безмерным облегчением. Время болело, кровоточило секундами, минутами; ныло гематомами бессонных ночных часов. Время было нестерпимо чувствительным.

Зато когда девятнадцатого сентября Саша возвращалась с мамой из морга, когда смотрела через окно осенне-желтого автобуса в дождливые тихие сумерки, боли уже не было. По телу плавно струилось успокоительное тепло. Саша столько раз представляла, прокручивала в голове этот неотвратимый день, этот неумолимый момент окончательного расставания, что папина смерть будто проникла в нее заранее. Предчувствуемая, воображаемая боль проросла в ее сердце, заняв место боли реальной, фактической. Не оставив ей ни единого шанса. Мучительно горькое ожидание стало прививкой от настоящей горечи, которая должна была захлестнуть Сашу в день настоящей папиной смерти. Но не захлестнула. Благодаря прививке ожидания этот миг свершившейся неизбежности стал в итоге не отчаянием, а освобождением, моментальной глубинной успокоенностью. Саша смотрела сквозь автобусное стекло на проплывающий мимо пасмурный Тушинск: на безликие улицы, подсвеченные рассеянной фонарной желтизной; на зябкие скверы, тонущие в серой холодной взвеси. Снаружи все расплывалось, хандрило, погружалось в сонную тоскливую сырость. Уже готовилось к зиме, к бездонному белому сну. А внутри Саши было безмятежно и солнечно. Невыносимая тяжесть последних девяти месяцев резко отступила, и за ребрами дрожала тихая прозрачная невесомость.