Я все еще надеялся.
Лиля вышла в чем-то хрустящем поверх ночной рубашки. С крыши гремела вода, пролетая по трубе, вокруг меня георгины под дождем встряхивались, как куры, шлепая мокрой листвой, но все же ломкий шелест ее замечательного плаща я услышал и догадался, что она уже вышла, хотя двери тут не скрипели.
— Лилька! — крикнула в форточку мать. — Полоумная!
Ну, сейчас ударит скандал, подумал я. Все пропало.
— Я в калошах, — ответила Лиля, и голос в комнате умолк, как будто его отрезало.
— Лед нужен, — сказал Демидов.
— Че-его?
— Да тут… рожает одна…
Лиля вдруг засмеялась:
— Ополоумел? Не знаешь, зачем будить? Лед! А птичьего молока тебе не нужно? Лед! Я его ждала, дура стоеросовая! Ха-ха!.. Ха-ха-ха!..
Тут я должен предупредить, что Демидов никогда не был женским угодником. Летом — я знал это по рассказам хозяйки — в наш городок приезжали курортники. Их приезжало чуть больше, чем вмещал маленький пляжик из разноцветной, главным образом белой, гальки, и они с рассвета теснились, выбирая места почище, потому что Демидов вытаскивал на пляжик смолить свои баркасы. Не было другого клочка у нашего скалистого берега. После этого курортники весь сезон носили смолу на пятках.
Когда его сейнер приставал к причалу, непосвященные модницы в ярких сарафанах встречали рыбака и спрашивали, почем рыба. И когда они ругались из-за смолы и когда приценивались, он просто не удостаивал их ответом, а проносил мимо две-три упругих кефали в куске сети, как в авоське, исполненный к приезжим красавицам ленивого презрения. Ну, что с них взять? Дикари! А они считали его грубияном, хотя он только молчал. Рыбу, отборных лобанов, он нес для себя или кидал через прилавок Лиле, прямо в подол, если останавливался по дороге выпить пива.
И понятно, как оторопела Лиля, услышав про какую-то женщину, для которой ее Андрей ищет лед. Весь Камушкин считал Андрея ее Андреем…
— От дура! От дуреха! — повторяла она, хохоча.
— Все вы — дуры, — прогремел Андрей.
— Почему?
— Роди разок — узнаешь.
— Андрей! Андрей!
Мы уже спускались вниз, с «палубы». Впереди меня бухали тяжелые сапоги. Лиля кричала нам вслед.
Среди разных загадок человеческой жизни для меня больше других так и осталась неясной одна — почему все самые тревожные вещи случаются в самое неурочное время? Было часа четыре до рассвета. И лупил дождь. Крепко и беззаботно спал городок. Наглухо запечатанные двери домов прятали возможных помощников Маши, замок на почте отрезал нас от мира. Я лично подумал о милиции. Наш милиционер Никодим Петрович представлял собой бессонную власть, и со всей полнотой той силы, которой он был наделен, должен был исторгнуть из недр земных полведра от вселенских запасов льда.
Но мы остановились у дверей клуба. Могуче и насмешливо ахало в темноте море. Лишь оно не спало. И мы не спали. И надо было что-то делать. Качнувшись, Демидов стукнул плечом в дверь. Она не очень-то хотела разламываться, но все же дрогнула. Раз! Два! Три! Четыре!
Бить в такую дверь, как бить волне в берег.
Пять! Шесть!
Ни о чем не спрашивая, я помогал Демидову. Еще, еще! Все серьезней мы понимали, что происходит. И если для этого нужно сломать дверь, значит, это нужно. И мы ее сломали, не пощадив гордости Камушкина — клуба рыбацкого колхоза «Луч», местного очага культуры. Наверно, мы сломали бы и дверь госбанка.
Демидов наугад кинулся сквозь темный вестибюль к лестнице. Я ничего не понимал, но был благодарен ему за то, что он обдуманно двигается. Я только следовал за ним и зажигал свет, скользя рукой по стене и натыкаясь на выключатели. Последней я зажег люстру в зале.
На стенах висели портреты великих писателей и композиторов. Они безмолвно взирали, как Демидов выкатывает из-за стойки буфета здоровущую бочку, над которой торчала, качаясь ванькой-встанькой, головка мороженицы. Мороженое! Его привозили на катере откуда-то из более счастливого прибрежного пункта, где был молокозавод. И более населенного, потому что наш Камушкин — какой город? С гулькин нос. Местечко. Но у нас тоже любят есть мороженое. И вот его привозили.
Выдернув опустошенный железный футляр мороженицы и пустив его катиться, куда охота, Демидов опрокинул бочку набок. По истертому подошвами танцоров паркету потекла вода. А на дне бочки, перевалившись, хрупнул лед.
Вот когда я и впрямь пожалел, что у нас ничего нет, кроме рук.
— Давай! — сказал Демидов, кивнув в угол.
Там, в бадейке, под портретом Римского-Корсакова, рос фикус. Я наступил на край бадейки ногой и, натужась, выдрал бедный цветок с землей, а потом и остальную землю вывернул на пол.