Выбрать главу

За окном уплывал куда-то караван гор. Холодное солнце стекало по их вершинам на ту сторону. В пожарном сарае, отбивая ритм полечки и стараясь подравнять общий строй рассыпающихся звуков, екала большая труба, душа оркестра, та самая махина, которую надевают на себя, как на граммофон. Ее всегда слышно дальше всех. Маша сидела с Сережкой на руках, как каменная.

— Как я его любила! — вздохнула Маша. — Маму тоже любила, да не послушалась. У вас жива мама?

— Нет.

— Мамы умирают… И папы… Это детям надо знать. А то мы им только укорачиваем век… Доктор, вы не слушайте меня, я злая… — Вдруг она улыбнулась. — А я гадалка, Сережа. Дайте-ка руку… Не бойтесь. — И взяла мою руку.

— Я не боюсь, — сказал я. — Я не верю.

— Будет у вас красивая любовь, золотой, — сказала Маша, неумело подражая цыганке. — Еще вспомните Машу, как она нагадала… Всю правду говорю…

— Смех, — сказал я. — Любви-то ведь нетути.

— Есть.

— На словах, — сказал я.

— Неправда, — серьезно возразила Маша.

— Я хочу вас спросить…

— А вы не спрашивайте, доктор. Есть понятия, есть чувства. Это разница. Ничего не расскажешь… Вон чайник на столе стоит, горячий, холодный? Пока не прикоснетесь — не узнаете. Хорошего хотелось, — сказала Маша.

И я словно бы вдруг понял, что люди заблуждаются в любви от желания хорошего. Ясно: они выдумывают единственного от желания иметь единственного на всю жизнь. Их нельзя упрекать за это.

Но все равно я изрек:

— Не надо преувеличивать.

— Что же делать? — беззащитно спросила Маша.

— Можно поступить на работу… Я говорил с Квахадзе… А Сережку в ясли… Я говорил с женой Квахадзе.

— Конечно, я его очень любила, — сказала Маша.

— Плюньте, — посоветовал я.

— Если бы любила, — горько усмехнулась Маша, поправляя самое себя. — Люблю. С этим-то что делать?

Что делать с этим, я не знал.

— Спасибо, доктор, — сказала Маша. — На работу я, конечно, пойду. Завтра же. Стыдно за чужой душой нахлебничать. То вы, то Демидов… Спасибо…

Я знал, как выписывать рецепты, знал, какая флора и фауна в тундре, знал, что порт Находка торгует с Японией, что Чомбе — злейший враг Африки, хоть и сам африканец, что генетик Дубинин проследил на несправедливо заклятой мушке дрозофиле вредное для грядущих поколений влияние радиоактивного облучения выше десяти рентген, но чего-то очень простого и важного я не знал.

12

Репетирует оркестр.

Это испытание и радость для Камушкина. С одной стороны, хорошо. Любая механическая музыка, даже самая супермодная, живого оркестра не заменит, и лучше она, может быть, а все не то. Нет того состояния праздника, которое создают медные трубы. Или, скажем, в последний путь… Мы еще не дошли до того, чтобы хоронить человека под магнитофон. В тишине и безмолвии — тоже неприлично. Жил, работал, старался, и некому даже ударить медными тарелками в знак прощания. А у нас есть. Но с другой стороны…

— Как это називается? Как это називается? — горячо спрашивает Квахадзе, тыча пальцем туда, где таланты громко заявляют о себе.

Аптекарь Борис Григорьевич пьет чай в столовой и философствует:

— Конечно, легче из музыкантов сделать пожарников, чем наоборот, но какие же музыканты приедут в Камушкин, чтобы тушить пожар?

Я тоже пью чай в обеденный перерыв.

По-моему, Борис Григорьевич пропускает рюмочку напитка, которого ему дома не дают. Представляю себе, что будет, когда Квахадзе откроет наконец ресторан. Под его руководством вешают на стене огромную репродукцию с картины «Девятый вал» Айвазовского. Уж не знаю, как там в других приморских ресторанах, а у нас будет висеть «Девятый вал». И мужчины будут ходить сюда, как в музей…

Борис Григорьевич маскируется чаем, Квахадзе с середины зала прицеливается, ровно ли висит картина, а из-за полустеклянных стен замедленно плывет неторопливая полечка.

— Как это називается, черт возьми! — нервничает Квахадзе.

— Полька-бабочка, — говорю я.

Он отмахивается от меня.

Я сижу лицом к стеклу, и мне видно, как в конце длинной боковой улочки, у открытых дверей пожарного сарая, летают в воздухе руки капельмейстера, повторяя однообразные движения.

У него спина крепкая, как стенка у сейфа, и почти нет шеи, поэтому голова сидит неподвижно, но руки — они полны любви к искусству. Это балет. Лишний раз я убеждаюсь в несоответствии внешности и натуры. Еще он любит тонкое вино, и нечего удивляться этому, поскольку он главный винодел нашего совхоза. А на фронте он командовал гвардейским танком, говорят, ходил на тараны. В День Победы он надевает — я еще не видел, поверьте моей хозяйке — больше всех в Камушкине орденов. И сейчас его любимые слова в управлении оркестром: «Упорство! Смелость!»