И все те, что теснятся за столами, что танцевали до седьмого пота, а теперь стоят и обвеиваются кофточками и рубашками на груди, подхватывают:
Столы, в которые нельзя пальцем ткнуть, чтобы не задеть вареную и жареную закуску, домашнюю колбасу и рыбу во всех видах, кроме консервированной, печеную картошку — для любителей (ведь картошка привозная, она у нас не растет, а вот красуется в мундире, с блестками соли, как в орденах — ее вымыли, осолили крупно — да и в духовку), помидоры, баклажаны, перец, соленые огурцы, капусту, яблоки, сбереженные в погребе для этого дня, и отгоготавших наконец свое гусей, столы вынесены во двор, под небо, под солнце, дробящееся на бутылках. Ну в каком доме усадишь столько народу? В каких стенах он так развеселится?
Хорошо гулять свадьбы на воздухе. Что-то в этом есть от самой природы, от земли, такое, что она, грешная, оборачивается святой. Что-то есть неограниченное в дружбе, собравшей людей, когда не гадают на пальцах, кого звать, кого нет. Не хочешь пожелать счастья Алене с Кирюхой, гуляй мимо. А хочешь — заходи! Танцуй как умеешь или просто хлопай в ладоши.
И вдруг раздается вопль Алика:
— Стой!
Во двор медленно вшагивает Сашка. Смоченные его волосы старательно заведены ладонью набок и лежат, как прилизанные. На плечах внакидку пиджак с разрезиком, а под пиджаком белая рубашка с голубым галстуком «За мир и дружбу», по которому летит голубок. Брюки пять минут назад из-под утюга, словно металлические, и рубцы на них, как форштевни, хоть волну режь. А шкарбаны (ботинки) не первый сорт, но надраены будь здоров.
— Стой! — разрывается счастливый Алик, воздев тонкие руки к небу.
Ван Ваныч бежит к Сашке ощупать, не видение ли это, трясет его и кричит, не отпуская:
— Теперь вы от нас не убежите. Шалишь. Дудки! — И держит его, как арестованного.
— На съемку! — командует Алик, а во дворе устанавливается неловкая тишина, как будто все провинились, что затеяли свадьбу и, как Сашка, схвачены на месте преступления.
В этой тишине одиноко рождается и крепнет тонкий голос деда Тимки:
— Стоп! — машет обеими руками Алик, рубанув ими вниз.
И, как по сигналу, на него вдруг рушится хохот. Ну, бывает же людям так весело, что они всему смеются. Дед Тимка крутит головой, подергивает плечами, сам себе удивляется:
— Дальше забыл.
И тогда вокруг хохочут еще пуще, еще неудержимей.
— На съемку! — вонзается в смех клич Алика, сложившего теперь руки перед собой крестом, значит, отменяющего все остальное на свете. — Сима!
Сима только что демонстрировал девушкам усложненные па твиста и отвечает невпопад:
— Способные девчата.
— На сейнер! — взвизгивает Алик. — Всем участникам переодеться в робы.
Но тут сам Илья Захарыч, багровый, как повар у плиты, подходит к нему, под новый взрыв смеха, кладет тяжелую рученьку на плечо и просит:
— Садись, Егорян, к столу.
— Зачем?
— Будем свадьбу гулять.
— А картина?
— Садись на свое место.
— Садись, режиссер!
— Садись.
— Выпей!
Со всех сторон летят добрые, но неуступчивые голоса, и они сбивают Алика с толку.
— Снимешь после.
— А то совсем не снимай!
— Кто согласен сниматься?
— Согласных нет!
— Не мешайте, ребята, им жениться.
Глаза Алика ищут помощи. Он находит Гену и почти официально обращается к нему:
— Кайранский!
— Сядь, Алик, — уговаривает его тот. — Брось ты! Выпей за молодых!
— Я не пью! — страдальчески и язвительно восклицает Алик. — Мне снимать надо! А ты еще не кончил интервью? Тебя интересует, что дедушка скажет о каждом? Так я тебе скажу: «Пьет мало».
— Меня интересует только сам дедушка.
— А картина? Картина?
Это уже плохо. Я знаю, когда на сейнере возникают раздоры, рыба может плыть спокойно. Наверняка так в любом деле, которое делает несколько человек сразу. Может, они и доделают его, да толку что? Не доделают, а доконают. Над фильмом об аютинских рыбаках нависла самая серьезная угроза.