— Да ведь я безбожник, Витька. Какой мне рай? Ты меня оставь при себе…
— Ничего не могу сделать, — отвечает он. — В рай! По приказу председателя Карпова.
И вот уже сам бог распахивает ворота, а Харлаша поворачивает назад:
— У меня еще лодка на берегу непочиненная валяется.
— Какая лодка? — сердится бог. — Ай не наплавался? Тебе сколько лет?
— Сорок… Не считая ночи…
— Посчитаем! — останавливает его бог. — Ты куда?
— Хочу домой, к Семке!
А бог показывает на ворота в рай, а над ними написано: «Голубинский рыбный цех», и все-то сзади бочки, бочки, бочки, а он воркочет свое: «И потяга-али канаты смоле-еные» — и смеется глазами, красноватыми то ли от бессонницы, то ли от еще чего… Рай-то дома! И ты — дома…
И Харлаша улыбается и совсем открывает глаза, понимая, что лежит не первый день… Белая стена сверкает нестерпимо. В окно садит солнце, такое резкое, каким оно поздней осенью бывает только над морем да над степью, где ничто ему не мешает. Табуретка в головах украшена пузырьками с лекарствами и всегда румяным, расписным чайником из Катиного сервиза… У кровати блестят калоши…
И нежданно, некстати является к старику забытое — как он приходил к Кате свататься в калошах на босу ногу, потому что после гражданской во всей округе не было ни сапог, ни ботинок сорок второго размера, а на кожу для сапог у него не водилось денег, и купил он себе на рынке калоши и в калошах плясал, да только на чужой свадьбе. Вышла Катя поневоле, за крепкого соседа, а Харлаша не женился, все ждал, упрямый… все ходил, как с ножом за пазухой… И хорошо, что Катин муж умер своей смертью в тифозный год, когда унесло в поселке, пожалуй, половину взрослых и детей… Поздненько, через горе да слезы, улыбнулась Харлаше его любовь.
Оттого и Витька родился поздно…
Белая стена как экран, на котором показывают прошлое. Ничего нет, а в нее глядят глаза старика и видят свое, хорошее, чего не отнимут. Чья-то черная тень с косой вздрагивает на белой стене. Это Надя, она трясет рукой.
— И откуда у вас такая температура?
— Из-под мышки.
— Все ж таки не так горите, как три дня…
— Три дня, как с огня, а четвертый — с печи…
От худа не шутят, и Надя улыбается ему.
— Свадьбу-то сыграли? — спрашивает он.
Она сидит, прикрыв длинные глазищи — как на них хватает век да ресниц! — обдергивает постель и шлепает большими тапочками в кухню.
— Компот пить будете? — кричит она оттуда, появляясь с большой кастрюлей.
— Сядь-ка сюда… Сядь, не укушу…
— Да у вас и зубов-то нет!
— Сверни мне курнуть, — просит он, не веря, что допросится.
А она, как в сказке, рвет газету, сама сворачивает ему цигарку, неумелую, рыхлую, слюнявит и все фыркает, что не получается, и протягивает ему, а он неожиданно для себя весело горюет вслух:
— Эх, была б у меня дочка, она бы меня ласкала!
Домик на мысу и правда словно летит среди степи, моря и неба. Старик всматривается в просторы, как бы заново подаренные ему. Они развернулись во всю мощь, и кажется, что вокруг его дома, в свете солнца, захватывающе поворачивается вся земля.
Вчера просмолили с Семкой лодку, а вечером из остатков досок сбили скворечню.
— Все скворцы давно улетели, — сказал Семка.
— Весной вернутся.
— Да у нас возле дома-то и дерева нет!
— А ты поставь шест повыше. Наверху ветку приладишь. Вот тебе и дерево будет.
— Завянет.
— Поменяешь. Тут все так делают.
Потом из окна он видел, как Семка сидел в лодке и точно плыл. Пусть она еще лежит на песке, но ведь так легко представить себе, что волны трутся о борта, а море надвигается желанно и без конца. Вот оно… Все блестит и сияет до рези, как начищенное. Но с морем шутки плохи, и Харлаша пробует коленом подструганные и утыканные свежими гвоздями весла, которые ладил с утра, и несет их через двор.
Возле ящика он останавливается в недоумении. Что-то встряхивает ящик изнутри, он дергается, попискивает. Старик прислоняет весла к забору, открывает дверцу, и внезапную и короткую тень гнева с его лица снимает безмолвная улыбка.
В ящике свернулся белый, с темным пятном кутенок и зевает во весь рот, свесив набок, через черную губу, длинный бледный язык и сонно глазея на старика. Старик по-охотничьи бросает быстрые, зоркие взгляды направо-налево. Никого. Он берет на согнутую руку кутенка, ворошит его длинные, пополам переломившиеся уши и зычно кричит:
— Семка!
Долго ничего не меняется вокруг, все такая же пустынная тишь, но вот в россыпи, камней встает Семкин хохолок. А старик все гладит кутейка, блаженно зевающего от ласки.