А он прижимает к себе Надю, упавшую на его плечо головой, гладит волосы, нечаянно сбивая набок крахмальный венчик, и другой рукой берет стакан с вином из руки подошедшего вплотную матроса и говорит им обоим:
— Ну, на счастье!
Он пьет до дна, и матрос пьет до дна из подсунутого теткой стакана, и тетка радостно прихлопывает ладонями, и толпа словно развораживается, вспоминает про свое веселье, про музыку.
А музыка и не ждет, чтобы ее затормошили. Она сама исподволь начинает плясовую, и отделяется от старика Надя и, закинув косу с груди на спину, словно освобождая перед собой пространство, спиной, спиной, тесня воздух, не оглядываясь, чуть расправив руки, отплывает, отплывает, останавливается и вместе с музыкантами роняет на землю первый удар каблука.
Есть какое-то чародейство в ее движениях, в покачиваниях рук, в переборе каблуков по траве, то вывязывающих мелодию с оркестром, то пробующих, а сладят ли с ней музыканты.
Но и это еще не танец, а только приладочка. Это вызов, а вот и спор. Ухнуло и пошло, завертелось. Ах, Надька! Не придержала сына да еще увела и матроса. Пляши, Надька! Твое счастье! Люди рады, и я рад. Я как люди.
Пляшет свадьба, молодые, старые, все перемешались, выше всех вскидывает коленки, топчась на месте, Лука и кричит:
— В Норвегии так не умеют!
— Сил нет! — вопит Лешка-почтальон, стоя с гитарой среди мелькающих вокруг девчат.
— Играй!
— Сил нет на месте стоять!
Он пляшет и бренчит по струнам, уж не слышно, в лад — не в лад. И гармонист кружится как заведенный, и музыка не стихает, и сам Карпов, выделывая коленца, радостно удивляется:
— Ай, свадьба!
Ночь наступает быстро.
По одну сторону скалы пригоршня голубинских огней, а по другую мерцает одинокое окошко Харлаши.
К ночи ветер заметней, и хоть его не чувствуешь дома, а слышно, что длинней шум волны… Все длинней и напористей…
Щенок прислушивается, и Харлаша объясняет ему:
— Ветер.
Он поставил себе ужин — лук да отварную картошку и крошит хлебец в блюдце с молоком, а щенок тычется в руки мокрым носом. За неделю подрос вдвое, большая будет дворняга, и уже привязался. Харлаша еще только открывает дверь с улицы, а он уже бьет по полу хвостом, как в бубен, аккомпанируя своему восторженному поскуливанию. Вот и сейчас хвост ходит, как сорвавшийся маятник, с боку на бок.
— Эй, да погоди ты! — легко отталкивает его Харлаша.
Скрипит дверь, и щенок тявкает.
— Ветер же! — смеется Харлаша.
Но с порога слышится протяжное:
И Харлаша выпрямляется, отряхивая руки о штаны.
— Лука!
Блин кепчонки на сивых, с рыжинкой, космах, и что-то раздулось под плащом. Как фокусник, Лука вытягивает из-под плаща здоровенную бутыль и сразу худеет.
Он аккуратно ставит бутыль в центр стола.
— Молодое.
Харлаша шаркает в кухню и приносит стаканы, а Лука, выдернув бумажную пробку из бутыли, принюхивается к вину.
Весь процесс рассаживания, потирания рук, покашливания доставляет массу удовольствия Луке, и совершают его старики молча. Булькает вино в горлышке бутыли, светлое и не очень прозрачное, в самом деле молодое, из ягод, еще недавно висевших на виноградных плантациях соседнего совхоза, тоже молодого, потому что во все памятные обоим времена винограда здесь не сажали.
— Ну!
Они слегка наклоняют стаканы навстречу друг другу, как бы чокаясь, и пробуют.
— Хорошее, — говорит Харлаша.
тянет и наливает снова Лука.
— Постой… — просит Харлаша. — Что ты зарядил?
Лука сразу обрывает свою припевку, на полуслове, и ждет, какую начнет Харлаша. Пел он когда-то — ни в сказке сказать, ни пером описать, в кого-то ведь пошел Виктор. Смолоду и выпить не стеснялся, ах, вернуть бы те времена, гульнуть нараспашку!
Приоткрывается рот Харлаши с одиноким, как сиротливая печная труба на пепелище, зубом, и, мешаясь с хрипотцой, пытаясь вспомнить, как это было, голос его выводит и грустно, и тепло, и даже красиво:
Подперев щеку кулаком, слушает Лука, сам подпевает помалу, чтобы не мешать.
Потом они еще раз хвалят вино и заводят ту невеселую, в общем-то невесть кем сочиненную рыбацкую песню-исповедь, обрывок которой всегда мурлычет Лука. В ней рассказывается о жизни морских трудяг в давнее время, когда все шло хозяину, и твоя сила, и твоя рыба, а тебе оставались только пот да слезы. И длинный этот рассказ, из которого Лука забыл больше половины, перебивается, как тяжким вздохом, одним оправданием: