Э, нет, не стоит жалеть о тех днях! Невеселые они были, с нынешними не сравнишь. Нынче в море так канатов не тягают, скоро рыбу будут из сетей прямо на сковородки отправлять по трубам. Нынче есть чему радоваться, да не радостно…
поет Лука, а сам присматривается, нутром чуя какую-то перемену в доме, а какую — еще не ясно.
Он знал, что Харлаша больше никогда не будет ходить на почту за письмами и байки пускать, будто Витька ему пишет, тоже не будет, но не понимал, что случилось. Что-то… Сразу не разгадаешь. Тут народ, как говорил Лука, секретный. Уж это Луке известно, потому что хоть и пожиже, но сам он из того же теста замешен.
Он поет, а глаза его, как у куклы, катаются туда-сюда. И вдруг, вороватые и бесхитростные, они находят то, что искали. На комоде нет ни поплавка, ни Витькиной карточки с гитарой.
Дом Харлаши прибран, как никогда. У дверей, под полочкой, даже цветной рушник болтается. И тюль на окнах. И цветочный горшок в синей бумаге с зубчиками, как при старухе. А Витьки нет. Исключен из этого дома Витька. Давно бы так!
— Отчего он мне не пишет, Лука? — остановив песню, с мужественной откровенностью спрашивает Харлаша.
Лука задерживает бутыль в наклонном положении над стаканом, думает, доливает и безапелляционно бьет ребром ладони по столу:
— Из-за бабы!
Харлаша вертит стакан в руках, не здесь его глаза.
— Построили они, скажем, себе домик, и баба лает: еще приедет, зачем он нам сдался?
— Я ему какой-то тайны не раскрыл, — думает вслух Харлаша.
— С бабы все начинается, бабой кончается, — умничает Лука. — Ты возьми меня для обстановки, кто виноват? Баба. Я еще с войны не приехал, а она уже водку держит. А сейчас: «не пей!» да «не пей!» Забыть не даст!..
Лука хитрит, Лука уводит мысли Харлаши в сторону, Лука резвится и шутит, а Харлаша не слушает его.
— Я ему много тайн сберег… Как низовка рыбу гонит… Как хамса задкует… Да какие это тайны? Что я знаю? Степь для хлеба, горы для орлов… А как жил и живу, передать не успел… Думал, и не надо… Сам видит…
— Черта с два видит! — кипятится Лука. — Ничего они не видят! Это называется у них — завертелся. А приедет хоронить: «Прости меня, батя». Не прощай!
Его хмельное буйство вызывает у Харлаши усмешку. В мелких складочках совсем тонут печальные глаза старика.
— Видать, поезда все не в ту сторону идут.
— Сел бы да поехал сам!
— А вдруг там и правда баба злая?
— Гордый ты очень!
— Пусть…
— Общественности скажи! — орет Лука. — Нехай ему будет стыдно!
— Я виноват, мне и стыдно.
— Нынче дети такие, что без общественности с ними не сладишь. Общественность — сила!
Лука опять припадает к стакану и сбивается с мысли, веселеет, смеется, рассказывает:
— Это я по себе знаю. Уж я-то от нее натерпелся, черт ее дери!.. В тридцать втором кого хотели сделать председателем «Сельди»? Луку. Приехал главный всей кооперации Коробченко.
— Бородченко, — поправляет Харлаша.
— А хрен с ним! — заливается Лука. — Не об нем речь. Обо мне. Так и так, говорит, Лука Авраменко такой-сякой, делу предан и морально устойчив… А общественность ему что? «Морально, — отвечает, — устойчив, а на ногах стоит слабовато…»
— Живот с тобой надорвешь, Лука!
— Тебе смех, а мне — слезы… Тебя выбрали, а меня послали на лекцию… Приезжаю, ни жив ни мертв, стыдно глаза поднять, огляделся, а там — одни бухарики сидят… Два часа доктора слушали, как пить нельзя, а потом — в буфет. Туда — бегом, а домой уже — по-пластунски… С песнями. Разве ж можно нас вместе собирать? Медицина.
— Ой, не болтай, Лука! — хохочет Харлаша так бурно, что даже кутенок повизгивает и беспокойно юлит у ног.
— А теперь у меня печенка болит, — жалуется Лука, — так путевки не добьюсь… Король какой-то приехал к нам свою печенку лечить, а мне места не дают. Жду, когда уедет.
— Отчего ж это у тебя печенка болит?
— От шоколадных конфет. Меня старуха ими кормит заместо табака, а то я ночью сильно кашляю, спать ей не даю.