И откуда это я взял, что на краю света интересная жизнь? Откуда?
До сих пор я слепо доверялся ожиданию неожиданного. Оно притягивало меня, как всякая тайна. Как клад. Так же слепо я верил, что все люди вокруг умней меня, лучше меня и живут для того, чтобы мне помочь.
Иван Анисимович жил, чтобы грезить и в несметном количестве изводить под тутовым деревом сигареты «Дукат», хотя по всему фронту больничной веранды, плечо к плечу, устрашающим строем равнялись красочные плакаты, предупреждающие о вреде курения, пьянства и других злодеяний, суливших рак легких, цирроз печени и прочие немалые неприятности всему роду человеческому и жителям Камушкина.
Может быть, профилактическая канонада облздрава делала свое дело, а может быть, люди щадили давнюю привязанность Сыроегова к тутовнику, но больных не было.
Два старичка-симулянта играли в карты в нашей единственной палате для тяжелых лежачих, принимали в открытое окошко домашние компоты от своих внуков или правнуков и получали на ночь капли Зеленина, необходимые им потому, что они здорово успевали выспаться за день. Прибегали с острой зубной болью (не ко мне — не по специальности), приносили, причитая, детей с синяками и шишками (тоже не ко мне — по недоверию), и, вертя пуговицу халата, я сидел на веранде и смотрел, как Туся выставляет из-под регистрационного столика красные чешские босоножки с черными бантиками на пластмассовой подошве, щелкавшей как кастаньеты, когда она бежала по коридору к дальнему окошку — глянуть на море: не идет ли домой сейнер «Рекорд» с ее обожателем на борту?
Сейнер сейнером, а босоножки босоножками.
«Ах, Туся, все равно я не влюблюся! Не выставляй, пожалуйста, не старайся… Не те мысли у меня в голове».
Да уж если переключиться на этот предмет, должен огорошить всех признанием, что мне нравятся красивые девушки. У меня вихры ежиком, которые не повернешь никакой расческой, и кончик носа приподняли вверх в сыром виде и не опустили, в общем и целом парень я непривлекательный, а вот какие вкусы… Щипаных бровей не переношу и крашеных волос тоже. Чешские босоножки тут не помогут.
— Пуговицу оторвете, — говорит Туся, прыская в ладошку.
А что еще делать?
Напротив больницы — аптека. У дверей — высокое каменное крыльцо со ступеньками в обе стороны и перильцами на крученых железных прутьях. За перильцами, на этом тесном крыльце, как на пьедестале сидит аптекарь Борис Григорьевич. Под ним поскрипывает табуретка. Он меняет позу, читая газеты и журналы и складывая прочитанную периодику у ног.
Раз у нас нет больных, у аптекаря нет покупателей.
— Я выполняю план на пургене, — ухмыляется он.
— Животы? — спрашиваю я, несолоно хлебавши уходя из больницы.
Ведь животы люди лечат сами.
— Нет, — он машет рукой и отворачивается, как будто я сказал комплимент смущающейся девушке. — Пургеном у нас хозяйки белье отбеливают. Но ведь в принципе, доктор, чем меньше я выполняю план, тем лучше.
Ему-то полагается знать, что я не доктор, а фельдшер, средний персонал, но я молчу.
— А где же больные? — спрашиваю я в тоске.
Бесхитростные глаза Бориса Григорьевича щурятся за стеклами очков, в которых отражаются море, одинокое облако и чайки: целый мир.
— Не сезон, доктор!
И, отложив газету, он объясняет мне, что сейчас виноградари собирают виноград, а рыбаки ловят рыбу. Болеть некогда.
— Иначе бы Степаныч не уехал в отпуск!
Это что-то новое в медицине.
— Разве болеют по желанию?
— Они все ужасные хитрецы! — щурится аптекарь одним глазом, и чайки летают теперь в пустом стекле.
— Ну, сейчас нет, а потом? — спрашиваю я, начиная злиться на этого безобидного человека.
— Потом будут свадьбы с молодым вином и свежей копчушкой. Вы пробовали копченую скумбрию на третий день после сотворения чуда?
— Нет.
— Готовьтесь. Вас позовут на все свадьбы. Ведь вы очень потребуетесь.
— Когда?
— Через известный срок. Начнут рожать…
Я считаю на пальцах, а из ворот виносовхоза выкатил свой мотоцикл парень в красной майке с лихим светло-русым чубом и дрыгает ногой, безуспешно пытаясь вдохнуть жизнь в мотор. Я знаю, что его зовут Заяц. Он ухаживал за двумя подружками, и обе, конечно, сговорившись, по мнению местных граждан, отказали ему и упорхнули в областной центр, под знаки Зодиака. Друзья предупреждали его, согласно извечной народной мудрости: «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Прошел год, как подружки улизнули, а историю не забывают, и Зайцем почему-то окрестили самого охотника. Причуды судьбы.
— Прежде чем завести себе мотоцикл, научись его заводить, — смеется аптекарь, и от его философствований у меня слегка кружится голова.
Но тут Заяц выбивает гром из выхлопной трубы и, счастливый, орет мне, уносясь:
— Здо-ро-во-о, доктор!
Я знаю, что он умчался к строителям дороги. Я знаю, что он ухаживает теперь за строгой девушкой, которая работает на катке, ну, том самом, что раскатывает горячий асфальт, а ходит она в косыночке и штанах с разводным ключом в заднем кармане. Строители тянут нижнее шоссе, и скоро с верхнего, которое тоже асфальтируют, к нам начнут скользить автобусы. В тот, первый, раз я не доехал до поворота трех километров, цыплячий шофер ссадил меня у ближней тропы.
Пока нет дороги, проще всего связаться с миром при помощи катерка, который дважды в день притирается к рыбацкому причалу. «Но как это — связаться с миром?» — ловлю я себя на мысли. Я ведь думал, что здесь-то и есть…
— Здрасте, доктор!
— Мое почтение.
— Добрый вечер, доктор!
Это пошли из ворот совхоза, вслед за Зайцем, виноделы, разнося по улице кисловатый запах забродившего в подвалах и бочках вина. Виноград зреет на окрестных склонах, вино — в подвалах. Кроме токая, которому нужны дубовые бочки и солнце — это я уже тоже знаю от мужа моей хозяйки.
А вот и он сам, мужчина высоченный и тонкий, как Тарапунька.
— Доктор! Здоровеньки булы!
Со мной здороваются все, кто не успел сделать это утром. Надо бежать. Мне хочется скрыться. Но я стою и думаю: ведь может у кого-нибудь из них этой ночью быть хотя бы легкий сердечный приступ? Тревожный стук в окна. Меня зовут. Я героически… И так далее.
Но я знаю: даже если это и случится — позовут Ивана Анисимовича.
— Дети, скажите дяде доктору здравствуйте…
Это воспитательница детского сада разводит своих питомцев по домам. Тут у нас удобно и просто. Утром детей быстренько выставляют на улицу, вечером получают назад.
Воспитательница носит взбитую каланчу черных волос на голове и говорит с грузинским акцентом. Платье на ней без морщинки, как будто сделано из стекла, а ведь стекло не мнется. Почему бы ей сегодня не уронить утюг себе на ногу и сразу не получить ушиба и ожога третьей степени?
Мы вежливо киваем друг другу, дети весело бормочут свое коллективное приветствие, по-гусиному топая сцепленной вереницей, этаким живым составчиком, а она впереди, как паровоз-тягач.
Возле столовой рыбкоопа стоит ее муж, черноусенький грузин Квахадзе, и кричит мне, как брату:
— Доктор! Опьять атказ! — Он машет рукой с зажатым в пальцах конвертом, как будто хочет вытрясти чью-то душу. — Опьять а-а-тказ, — тянет он нараспев, чуть не плача. — Но я добьюсь! Двадцать раз напишу. Тридцать раз напишу!
Он мечтает на базе столовой открыть ресторан «Волна». Неизвестно, как уж в других приморских городах, а у нас будет «Волна». Но раз очередной отказ, значит, пока не будет.
Вот кого, кажется, давно пора бы хватить сердечному удару. Так нет же, он крепко трясет мне руку, и я отвечаю:
— Здравствуйте, Илларион Константинович!
— Заходи обедать! Шашлык, пулярда… Антрекот!
Он оглушает меня картечью незнакомых ресторанных названий, но меня кормит хозяйка.