Я все ждал, когда Демидов перестанет любоваться морем.
Я все ждал, когда меня позовут читать лекцию о гигиене. Ведь я тут для дела.
Мы шли, а волны откатывались. А навстречу нам двигалась тень. Это была ночь. Еще один день умирал на волшебной сцене вселенной. Но под занавес вдруг загромыхали ноги по палубе, где я стоял, облокотясь, если я не ошибаюсь, о леер, за которым висела спасательная шлюпка. Мимо меня, как бизоны, пронеслись рыбаки, легко скользнул по одним поручням с мостика и прыгнул за ними в подтянутый баркас Андрей Демидов, и баркас, смотав буксирный канат, оторвался, отвалил и почти сразу исчез в сумеречном холодке безбрежия, рассыпая за собой по воде быстро тонущую сеть.
Моторчик на баркасе бил, как пионерский барабан. Он треснул и замолк. И оттуда раздались отчаянные крики. Я не разбирал слов, но хотелось кинуться на помощь, а рулевой, вышедший из рубки, и механик, вылезший из трюма, как черт из ада, смотрели в ту сторону спокойно.
Один сказал:
— Вроде на погоду поворачивает.
Другой сказал:
— Ага.
Один спросил:
— Курите, доктор?
Другой пошутил:
— Вредно для здоровья.
А сами, конечно, оба курили.
А на воде все кричали непонятно:
— Дай — бодай — гай!
— Ира — вира — гира!
— Почему они так кричат? — спросил я.
— А как же еще кричать? — спросил механик.
— Это для энергии народа, — отозвался рулевой.
Тут с воды донеслось:
— Мать вашу!
Рулевой и механик бросили окурки в волны и кинулись на свои места. Сейнер рванулся почему-то задом, а не передом. Вот сейчас будет крику! Но крику не было. Потом зажгли прожекторы, и тяжело загремела рыба.
Демидов прошел мимо меня, как мимо пустого места.
— Спите! — крикнул он.
Но никто не спал. Улеглись часа через два, после выгрузки. Все затихло минуты на три, в течение которых я не успел закрыть глаз. А потом поднялся такой богатырский храп, что работай двигатель, его бы сейчас не было слышно. Я нашарил ботинки у нар и, улыбаясь во весь рот, снова выбрался на палубу.
Ночь обожгла свежестью и тишью. Над головой кружился невесомый вихрь звезд. Я пригляделся к ним. Звезды висели сами по себе, ниже неба. А небо было само по себе, выше их, черное, без единой звезды. И под этой чернотой звезды летели куда-то стаями и в одиночку. Как птицы. А если все они, оторвавшись-то от неба, улетят? И не вернутся. А?
Я глянул за борт. Звезды были и внизу. Это в черноту моря врезались их отражения. И наш сейнер стал звездным кораблем, на котором отчаянно храпели космонавты.
Не знаю почему, но мне чудилось, что я хожу где-то совсем рядом с удачей.
На носу, в космическом безмолвии, тенькала мандолина. Это тот самый рулевой, который, по мнению Демидова, уже выспался в неположенный срок, теперь нес вахту.
— Скажите, вы счастливый человек? — спросил я.
О чем не спросишь ночью?
— Если бы я мог на флейте, — ответил он, ухмыльнувшись, — вот это было бы да! А я только на мандолине.
Он перестал бренчать, не закончив каких-то последних нот, и стал рассказывать мне о неразгаданных тайнах моря. Оказывается, рыба отправляется в свое зимнее кочевье раз вдоль одного берега, а раз вдоль другого. Почему? А сбитые в гущу, как гвозди в ящике, маленькие рыбки хамсички идут за такой же крохоткой хамсичкой, только другого цвета. То ли она разукрашена, как вожак, чтобы ее всем было видно, то ли стала вожаком потому, что разукрашена?
Утром я решил узнать все у Демидова. Я залез на капитанский мостик, но бригадир опередил меня:
— Помолчим, доктор. Ваше слово на обратном пути.
Берегов не было видно. Мы шли открытым морем. Серые волны шлепали по носу, обдавая сейнер брызгами с обеих сторон. Впереди наволакивалась какая-то еще более плотная серость.
Волны вскидывали корабль все выше, а он бежал, как будто хотел взлететь. Но мы просто искали рыбу, и Демидов не любовался морем, а высматривал ее.
Я спустился в кубрик. Здесь ребята, сидя в рубахах, расстегнутых до пупа, ворчали:
— Спали на рыбе и ушли…
— Теперь будет погода.
— Так это хорошо, — сказал я.
Они заржали.
Я промаргивал туман в глазах.
Вдруг, опять вдруг, все сорвались с мест и, натягивая ватники, унеслись, как будто корабль сейчас утонет, а я лег. Мне было все равно. Тонуть так тонуть. У меня воздух шел из легких, а в легкие не шел. Стих стук. Наступило блаженство. Долгое, как сон под воскресенье. Потом чей-то сочный голос проник в него:
— Волна-а-а расхо-одится! Пришла-а пого-ода!
Оказывается, хорошо, когда нет погоды. А погода — это волны, ветер, брызги вперехлест. Море, которое так любили рыбаки, становилось их врагом.
Меня вынесли из кубрика и уложили в каюте Демидова, там была мягче постель. Я опять провалился в пустоту, а очнувшись, увидел смеющиеся глаза буфетчицы Лили. Она смотрела на меня со стены каюты. Карточка ее, приколотая кнопкой, висела под каким-то прибором, внутри которого черная стрелка металась из угла в угол. И Лиля тоже укоряюще качала головой и беззвучно смеялась надо мной.
Возле меня, как призрак, возник Демидов.
— Ну как, доктор?
— Где мы? — спросил я.
— Скоро будем дома.
— Я готов выполнить свой долг, — сказал я и убедился, что слову, сказанному как бы шутливо, верят больше, чем клятвенному биению в грудь.
— Ну, вира, — поддержал меня Демидов.
И я пошел, хватаясь за все, что попадалось под руку. Нас приятно окатило водой. В кубрике сбились багровые при свете тусклой лампочки, крепкие лица. В каплях воды, застрявших на моих ресницах, они расплывались, как сквозь слезы.
— Вот доктор, — сказал Демидов, — вы все его знаете… Он нам расскажет… как мыть руки.
Я стоял и улыбался. Я видел их литые черные кулаки в ссадинах, неловкие обкуренные пальцы, нежно сжимавшие кончики сигарет, и вспоминал про туалетное мыло и зубные щетки. Я улыбался, помалкивая.
— Может, есть вопросы? — спросил Демидов.
— Что такое любовь? — спросил механик. — С медицинской точки зрения. Прошу научно объяснить.
Тут я выдавил из себя первую фразу:
— О любви читайте в стихах.
— Про стихи мы все знаем, — засмеялся парень с такими толстыми пальцами, что я спрятал бы от стыда свои хилые руки, если бы не надо было держаться. — У нас свой поэт есть! Прочти стихи, Гена!
Они стали подталкивать с нар рулевого, который играл ночью на мандолине, а сейчас спал после вахты.
— Да бросьте! — сказал он, когда его растолкали. — Отстаньте вы! Какие стихи, доктор?
— Про любовь! — подсказали ему требовательно.
— У меня не окончено, — смущенно пожаловался он.
— Доктор тебе поможет.
— Правда? — повеселел рулевой и поэт Гена.
Он поправил острую черную прядь волос, падающую за ухо, откашлялся и прочел:
Люди притихли, а он сказал:
— Всё.
Они были молодые, смеялись, балагуря:
— Что такое любовь?
— Влечение полов.
— Раз современный человек не знает, ее и нет. Современный человек все постиг.
Меня взяли под мышки и поставили на причал. Хлестал дождь. Мне казалось, что меня не ссадили, а высадили прямо в центр дождя, за которым размывались пятнами света окна Камушкина. На мне не было даже плаща. Дождь смывал с меня остатки достоинства.
Рыбаки с других сейнеров проходили мимо в глянцевых капюшонах и говорили с начальством о чем-то своем:
— Вторую тоню зевнули…
— Сбежала рыба.
— А Демидов-то успел!
— Мы за ним не угнались…
— Все за Андреем бегают, а он от них…
— Моря им мало!
У меня текло по спине и груди, когда я выполз наконец по умятым в откосе ступенькам на улицу и стал соображать, куда идти. В кармане моем размокал конспект не состоявшейся лекции. Мне захотелось назад, в море. Я оглянулся: в дожде ухали волны. Тут только я понял всю позорную непоправимость дела. Не оставалось ничего, как удрать из Камушкина! Навсегда.