— Упадешь, холера!
А он:
— Все равно в гору не полечу!
А буксирчик уже напрягся, только и ждет, пока гаркнешь, как живому:
— Полный вперед!
И вот так, что ни день, с рассвета до заката.
С палубы он высматривал в волнах проклятые рога беспризорных мин, о которые то тут, то там спотыкались рыбаки, чтобы уже не встать и не разлучаться с морем. И однажды он увидел в бинокль Лешку.
Темная фигурка почтальона, как шальная, прыгала на берегу, размахивая руками. И от этой чепухи покатилось сердце, словно его подцепили багром и поволокли к берегу.
Уж очень отчаянно звал, торопил Лешка, а на песке у моря валялся его велосипед.
Но сначала Харлаша обманул себя: пришло хорошее письмо от Виктора, может, его орденом наградили. Вот старуха, Катя, и послала Лешку на берег. Потом еще раз обманул: может, это и не его кличет Лешка, а может, это и не Лешка, дал бинокль рулевому, а сам взялся за руль:
— Кто это там пляшет?
— Лешка-почтальон.
— Самый полный! — крикнул Харлаша, и впервые голос дал осечку.
А может, он впервые услышал своими ушами перебой в собственном голосе. И другой «Харлаша», как ни старался, хода набрать не мог, тяжело осев под грузом нацепившихся сзади дубов. Старая посудина…
Крикнул этот Лешка на берегу самое страшное:
— Бабке вашей плохо!
Старый, старый Харлаша, а схватил велосипед и запетлял колесами по убитому морем песку, позабыв и о Лешке, и о рыбе. В гору — бегом, и опять — на велосипед, как какой молодой парнишка, катящий на свидание, мимо кривых и косых от ветра столбов с перебитыми проводами, мимо огородов в каменных заборчиках, в степь, к дому, где его ждали всегда, всю жизнь.
Летучие былинки ковыля обросли все камни этого дома, сейчас они дымятся изо всех щелей, куда ни глянь, а тогда словно их и не было видно, у забора и у крыльца краснели высокие мальвы.
— Катя! — закричал Харлаша, едва заалели мальвы над забором, бросил Лешкин велосипед у калитки, тихим шагом вошел в комнату.
Возле Кати, в белом платке на плечах, сидела Викторова Надя. Он не сразу понял, что это она, а только белый платок на плечах, разрезанный тяжелой косой, напомнил что-то свое, молодое, и стало еще больнее.
— Катя!
Надя отступила, а он присел на край кровати, большой, громоздкий в своем мокром плаще, схватил руку жены, ее скрюченные безвольные пальцы и крепко сжал их, сам почувствовал, как крепко, но не отпустил.
— Катя! — повторял он, как ребенок.
— Все Виктора зовет, — шепнула над его плечом Надя.
— Виктор приехал, — соврал Харлаша.
И в это время отворилась дверь и вошел Лешка — то ли посмотреть, в чем дело, то ли за велосипедом прибежал, за сумкой с письмами, прицепленной к багажнику.
И, призвав на помощь все свои материнские силы, старуха поднялась в кровати и позвала:
— Сынка!
Она смотрела невидящими глазами на обалдевшего Лешку-почтальона.
— Сынка!
— Подойди! — страшно велел Харлаша.
Пальцы чужой матери пробежали по лицу паренька.
— Это мой сын… Его нос… Его губы… — сказала мать и затихла.
…Топают по лужам сапоги Харлаши и идут за ним все его воспоминания, не отстают.
— Проживает, — радостно говорит девушка на почтамте, за окошком, к которому он привалился так, будто увидел сына.
Старик смотрит на нее, улыбается в усы и не может ничего понять. Ему только совестно, что с его плаща течет на пол, как с крыши, и вокруг сапог — лужища.
— Ждите!
И тогда до старика доходит смысл всех ее успокаивающих слов.
— Проживает, а не пишет, — шепчет он.
— Папаша! — Это подкатывается тот, полувоенный, Гаврик, обходя сторонкой лужу на полу. — Слушайте меня. Родному отцу не писать! Мы ему отбацаем с комсомольским задором!.. Понимаете? Доверьтесь нам. И напишет, и деньги пришлет как миленький.
— Гаврик! — укоряет курносая, и загнутые хвостики ее косиц вздрагивают и задираются еще выше.
— Уважьте! — просит старик, сам себе не рад. — Не надо, не срамите вы меня! Проживает, и хорошо. Мне от него милостыни не надо. Мне от него ничего не надо. Сам напишет!
— Видно, занят! — усмехается Гаврик.
— Освободится, — весело отшучивается Харлаша.
— Нет, неправильно, — поучает Гаврик. — Вы лишаете его общественного воздействия… И наказываете сами себя!
— Уважьте!
— Как хотите.
— Хочу так…
— На-прас-но!
Как им объяснить, что они отбацают, повлияют и отнимут у него сына навсегда, насовсем? Потому что тогда уж в самом деле не надо ему от Виктора письма. Прийти-то оно придет, да зачем? Зачем ему сын, который полюбит его после влияния этого самого Гаврика? Нет, не в том дело, кто надоумит Виктора, а в другом… Никакое обязательное письмо не убедит, что где-то есть еще часть родного дыхания. И какими необязательными словами потом докажешь правду? Все уж будет не то… И никогда уж того не вернуть. Есть вещи, которых ничем не убьешь, кроме доказательств… Лучше ждать, сколько угодно ждать! Неужели сам не напишет? Без подсказки!
Что-то непоправимое надвигается на старика, и он требует, свирепо вцепившись пальцами в мокрый плащ на своей груди:
— Обещай мне, дочка!
А дождь шумит над городом, над зонтиками прохожих, над осипшими вокзальными гудками. И чего это вдруг занесло на вокзал Харлашу? Вокзал-то совсем другой теперь, отстроился и успел облупиться, вроде бы постареть.
Было время, старик надевал соломенную шляпу, сквозь которую, как мох, пролезали его седые волосы, и приезжал на этот перекресток самых дальних дорог. Он встречал поезда. Потом перестал.
А вот сейчас опять стоит под колоколом и злится на себя. А стоит. Пусто на мокром перроне. Отражаясь в лужах, плывут мимо его ног вагоны. Уходит пассажирский.
— Дедушка! — вырывается звонкий девчачий голос из вагонного окна, и высунутая рука машет зажатым в пальцах конвертом. — Киньте в ящик, дедушка!
И старик остается на затихшем перроне с письмом в руке. Он оглядывается и не находит ящика. А потом петляет по улицам, под акациями, с которых сбило остатки листьев, под балконами, бросившими на асфальт тротуаров узкие сухие тени, и лезет, пыхтя, на пятый или шестой этаж нового дома, щурясь на номерные таблички дверей.
На стук его из-за двери выпрыгивает, как мячик, пухленькая девчурка в школьной форме, с бутербродом во рту, и сразу кричит:
— Игорь!
Игорь, длинный и сухой, как костыль, выходит в белой рубашке, невозмутимо толкнув дверь ногой и довязывая галстук на площадке.
— Вам письмо, — говорит Харлаша.
_— От кого? — спрашивает девчурка Игоря.
— Татка, дура, проездом. Не предупредила!
— А что это за почтальон такой странный? — слышит Харлаша, уже спускаясь.
— Наверно, пенсионер-общественник.
Внизу, на каменных ступеньках, сидят школьницы, похоже, ждут сверху подружку.
— А ну встаньте! — вдруг сердито топает на них ногой Харлаша. — Простудитесь!
— А мы на портфельчиках! — отвечает самая бойкая, и все они вскакивают, освобождая ему дорогу и выдергивая из-под юбчонок портфели, набитые книгами.
А у Харлаши от резкого жеста порвался пакет в руке, и оттуда посыпались, прыгая по ступенькам, гвозди, и девочки бегут за ними вдогонку. Он и сам не помнит, когда купил их. Для лодки.
Все, говорит он себе. Подлец ты, Витька! Не надо зарабатывать на еду, а случись что, колхозники не дадут пропасть. Может быть, поэтому и не пишет сын? Так забудет и он сына. Сын проживает, а он даже не знает, есть ли у него внуки. Вот сейчас сделает еще шаг, еще… То ли сердце сказало: я надорвалось, хватит… То ли отяжелели от налипшей на них грязи сапоги…
«Сейчас собью со столба свой ящик, — думает он, — и шмякну под топор».
Вместо этого он наклоняется к дороге на краю села, чтобы разглядеть, куда ведет впечатанный в грязь велосипедный след. На велосипедах до сих пор разъезжают почтальоны. След исчезает в мутном потоке воды, а дальше уж его нет, свернул.