— А теперь у меня печенка болит, — жалуется Лука, — так путевки не добьюсь… Король какой-то приехал к нам свою печенку лечить, а мне места не дают. Жду, когда уедет.
— Отчего ж это у тебя печенка болит?
— От шоколадных конфет. Меня старуха ими кормит заместо табака, а то я ночью сильно кашляю, спать ей не даю.
— Опять старуха виновата?
— Ну да! Затуркала!
Они так развеселились, что и не заметили, когда вошел в комнату Карпов и ударил на пороге фуражкой о ладонь.
— Гуляете, черти?
— С получки, — отозвался первым Лука. — У меня ж сегодня получка.
Карпов цепляет свой картуз за гвоздь у рушника. Не без зависти он нюхает бутыль, приподняв ее за горлышко, и предупреждает Луку:
— Гулять гуляй, старый, а пить не пей. На службе.
— А ты знаешь, председатель, отчего люди пьют? — спрашивает Лука с плутовской улыбкой.
— Слушай, слушай, Харлаша, — усаживаясь, подзуживает Карпов.
— От беспорядков. Беспорядков много, а сладить — сил нет.
— А беспорядки от пьянства, — смеется Карпов. — Потому давай иди спать.
— Я пойду, — сникает Лука.
— Приходи ко мне, Лука.
— Я и так приду, Харлаша.
— Смотри, проспишь завтра, опоздаешь к воротам — с должности снимем, — грозит Карпов.
— Не снимете, председатель, — отвечает ему Лука, напяливая плащ и кепчонку. — Мне дети зарплату платят. Думаешь, не знаю твоей дипломатии? Пойенсюн вам!
Всему Голубиному известно, что по-норвежски это значит — до свиданья, но Лука еще не уходит.
— Идем со мной, председатель, — посмеивается он над огорошенным Карповым, — я за тебя держаться буду.
Карпов смущенно крутил цигарку, пригнув свою голову так, что подбородок касался груди.
— Ты Харлашку не уломаешь, — потешался Лука. — Он еще упрямей сделался!
— Сейчас сюда твои сыновья пожалуют, — глухо говорит Карпов, нащупывая в карманах спички.
И Лука сразу подбегает к столу, прячет под плащ бутыль, чтобы не осталось улик, и уже — был таков! — хлопает дверью.
— Ну, дипломат, с чем пришел? — спрашивает Харлаша, пока Карпов смотрит вслед Луке, повернувшись спиной к хозяину.
Старик ласкает свернувшегося на его коленях щенка, и ему жалко Карпова. Хлебает Егор с этим народом горюшка. Ни к одному не подойдешь, забывши, что у него под ребром порох своей марки. Хорошо, хоть крепкий он, Егор, спина как палуба, грузи да грузи.
— А какая дипломатия? — отвечает Егор Карпов, придвигая к Харлаше свой кисет и желтоватую фирменную бумагу. — Никакой дипломатии. Переезжать тебе надо. К тебе люди с душой.
— Это правда.
— Жить будешь у меня или у Нади с матросом. Пожалуйста! Сам выбирай.
— О чем я жалею, Егор, — продолжает свое старик, — что не нарожал их десяток. Или хотя б двоих, как у тебя.
— И ящик свой почтовый забирай с собой, — говорит Карпов, разгоняя дым перед квадратным дубленым лицом. — А то чудаки мелют, будто ты из-за ящика не хочешь съезжать отсюда, боишься номер поменять, как бы письмо не потерялось. Так бери! И вешай на моей калитке. Будет номер пятнадцать и рядом тридцать девять. Обойдется. Слышишь?
— Как волну гонит? — спрашивает Харлаша сквозь ухмылку, прячущуюся в усах.
— Ой, не хитри, старый! Надоел ты мне. Честное слово, надоел, — признается Карпов и прикладывает широченную ладонь к груди. — Решил я тебя, черта лешего, отсюда выдернуть и выдерну. Не дам тебе одному тут маяться. Я сам с тобой маюсь каждый день!
— А ты не майся!
— Батюшки-матушки, ангелы-архангелы, дева чистая-пречистая, со святыми упокой, — рокочет Карпов.
— Чего это? — пугается Харлаша.
— Это я заместо нецензурных слов! Мы тебя на руках уволокем отсюда! Слышишь?
— Слышу, идет кто-то.
Весь домик старика наполняется топотом людских ног и голосами, как в баркасе, когда загоняют в невод рыбий косяк. Вваливаются рыбаки, больше все молодые. Тут и сыновья Луки, и карповские, и Варька с Лешкой, и матрос, и Надя. Тут и Саха в вышитой рубашке под кожанкой. Этот держит под мышкой сверток, вроде чемоданчика, в бумаге с цветными надписями: «Универмаг».
— Вот, Харлампий, — говорит он, — подарок тебе…
Старик хочет спросить, за что подарок, почему, но так растерян, что только трогает рукой упаковку. А Саха уже опустил сверток на стол и развязал его, и глазам всех открывается новенький патефон в пупырчатой синей коже. Лешка, получив из чьих-то рук сзади, ставит рядом с ним коробку.
— И пластиночки…
Ах, Саха! Это, значит, он запомнил, как хвалился старик в машине, будто Витька ему патефон купил… И пластинки, где поют под гитару… Витька, ведь он пел и на гитаре играл… Сам-то Витька петь не умеет… Гитара у него — она поет…
Толстые пальцы Сахи заталкивают в носик патефона иглу и опускают ее на пластинку. Игла шипит. А все прислушиваются и хохочут, когда в уши залпами бьют ритмы фокстрота.
— Не с того бока завели! — орет Саха.
— Ставь другую!
— Полечка…
— Симфония…
Гуртом, все сразу, они перебирают пластинки.
— О, — находит Саха. — Это ты любишь!
И откуда это берется? Вздрагивает в воздухе гитарная струна… Перебор за перебором, не убыстряясь, но становясь все гуще, нарастает звук… И рассыпается, чтобы родиться снова.
Сидит Харлаша, чуть вздернув голову, и слушает, теребя ус, как поет гитара.
— Хорошая музыка, — говорит он, улыбаясь.
— Ну вот, — вздыхает довольный Саха. — Пусть играет…
А старик поднимает со стола играющий патефон и ставит его на предусмотрительно протянутые руки Сахи, испугавшегося, что Харлаша грохнет подарок.
— Возьми.
— Харлампий! — зловеще повышает голос Карпов.
Патефон еще играет на руках Сахи, а Харлаша медленно, ступня к ступне, обходит теснящихся вокруг людей и говорит:
— У меня ж сын есть!.. Мой сын! Он здесь вырос… Ты думаешь, он хуже тебя, Саха? Или хуже тебя? — приближается он к Лешке. — Или тебя? Или тебя?..
Тень прячет его глаза в путанице бесцветных бровей и ресниц и снова открывает их, столько повидавшие на своем веку и никогда не терявшие надежды. Ну, как им объяснить, односельчанам, что он верит сыну? Самое лучшее, что они могли, они уже сделали. Они вселили в него эту веру. Не хуже он их, не хуже! Не умеет он объяснить. А глядит на людей и — верит.
— Вот так… — неопределенно роняет Карпов на улице.
— Совсем загордился старик, — бормочет Саха. — Дом ему не нужен, патефон не нужен…
— Сын ему нужен! — перебивает Карпов. — Что ему дом да патефон?
— А чего? — с легкой готовностью вставляет бывший почтальон, а ныне старший механик сейнера Лешка. — Давно пора всем колхозом сына вызвать! И устроить над ним суд.
Карпов останавливается:
— Большая радость для старика!
Карпов смотрит на Лешку, как на недоумка.
— Все равно писать надо, — настаивает Лешка.
— Не надо, — гудит матрос, которого по голосу ни с кем не спутаешь. — Я поеду, я ему морду набью.
Они уходят, а над морем уже приготовился заняться новый день.
Еще миг, и взойдет солнце. Ободок его высунется из-за дальней волны, а там и весь красный диск покатится прямо в небо, оставляя под собой тонущее отражение… Так всегда: одно солнце всплывает, другое — тонет.
В этот час из одинокого дома на скале выходит старик в полосатых брюках, подхваченных клочком сети и заправленных в высокие сапоги, в брезентовой куртке, как будто и он собрался в море. Но он уже давно не плавает.
Чтобы он ни делал, он ждет. Сына. Стоит иной раз у калитки и смотрит на дорогу.
Может быть, и правда загордился Харлаша, что отказывался от чужой заботы.
Может быть, считал, что ничем не заслужил ее.
А может, больше всего на свете боялся, чтобы у него не отняли ожидания.