— Не знаю.
— Откуда?
— Не знаю.
Перестав шаркать, он посмотрел на меня, как на преступника, на пьяного, на обманщика.
— Я не обманываю, — сказал я.
— У нас все роженицы на учете, — начал он, — все получают консультацию… Уварова из Лучистого…
— Одевайтесь! — умоляюще крикнул я.
— Жене лесничего рано…
— Иван Анисимович…
— Екатерина Дацюк, племянница Дацюка? — спросил он.
— Маша, — перебил я. — Она умрет.
— Какая еще Маша?
Он опять подумал, что я морочу ему голову.
— Маша, — повторил я.
— Выкидыш?
— Нормальный ребенок.
— Откуда он взялся?
— Иван Анисимович! Я все расскажу по дороге. Но он ждал, в третий раз посмотрев на меня без доверия, и я стал сбивчиво рассказывать:
— Нужен лед. Кровотечение…
— Сильное?
— Да.
— Где же я возьму лед? — Он сел. — Льда у нас не найдешь. Вот хороший случай припаять облздраву! Плакатики шлют, а холодильника нет. Мы же на задворках. У нас происшествий не бывает.
— Что случилось? — зычно крикнула из-за двери его жена, недовольная тем, что ее разбудили, как потревоженная медведица.
— Женщина родила в больнице. Кровотечение.
— Да кто такая? — донеслось из-за двери властно. — Дацюк?
— Нет, не Дацюк!
— А кто же? Лесничиха?
— Лесничихе рано.
Мне вдруг захотелось его ударить. Я стоял и мял кулаки, точно бы и впрямь собирался кинуться на него от бессилия.
— Что же вы сделали? — спросил он меня.
Я перечислил все меры, принятые мной и Тусей.
— Нет, что вы сделали? — переспросил он меня, бродя по комнате. — Вы самостоятельно приняли ребенка, а на меня хотите переложить ответственность?
— Вот именно! — сказала дверь.
Я не думал об этом. У меня закружилась голова, потому что я весь день ничего не ел. На сейнере меня угощали борщом и рыбой, но я не мог из-за качки.
— Вы придете? — спросил я Ивана Анисимовича.
Он наконец нашел сигареты на тумбочке возле цветочного горшка с зеленым облаком разросшегося аспарагуса, какие держала и моя тетка, почиркал спичкой и пустил в мою сторону струю дыма, быстро почесывая живот сунутой под пижаму рукой.
— Я пойду, — сказал я.
Пижама на нем была как на арестанте.
Посмотрев на небо, я понял, что такое сильный дождь. Он больно бил по лицу. В рамах киоска «Союзпечати» с тихим звоном дрожали стекла.
Почти все дома Камушкина вытянулись в одну улицу, главную, какая полагается любому городку. Но кроме нее и кроме так называемой «палубы», верхнего яруса, откуда смотрят кино, есть еще щели, ложбинки, впадинки, в которые тоже втиснулось по одному, а то и по два-три дома. В одном из таких безымянных закоулков и жил Демидов.
За калиткой я споткнулся о какой-то камень, который ему было недосуг отшвырнуть своим сапогом в сторону. А может быть, он подпирал им калитку, когда ею настырно бренчал ветер, дующий тут, говорят, по три или по трижды три дня без перерыва. Его называли как-то, этот ветер, я сейчас забыл как, — Кажется, астрахан. Он выматывал нервы, и люди от него дурели. В эти трижды три или еще на три помноженные дни — такой уж был счет ветру — по законам забытых лет прекращалось судопроизводство, чтобы избегать несправедливых решений.
И что за мысли некстати лезли в голову!
Я забарабанил в темное окно.
— Лиля? — спросил Демидов.
— Нет.
— А кто там?
— Я.
— Кто — я?
— Доктор.
Первый раз я сам себя назвал так, для быстроты.
— Ну входи!
Задвижек у него никаких не водилось. Дверь проскрипела на немазаных петлях, и вспыхнула лампочка, большая, как графин, свечей на сто с лишним. Демидов стоял возле двери в комнату в длинных трусах, босой. Небольшое помещение между входом и той дверью было и прихожей и кухней, всем вместе. Слева от меня, на гвоздях, висели его куртки, справа белела плита, а к ней пристраивался низкий шкафчик с куском клеенки наверху, заменявший, видно, и стол. От печной заслонки до полки на противоположной стене, с кой-какой посудой, тянулась веревка, и на ней сохли детские вещички: платьишко, рубашенция, чулки и прочее.
Свет был такой яркий, что я все рассмотрел, пока глаза остыли от вспышки. Памятуя предупреждение Ивана Анисимовича, я стал вытирать ноги и теперь заметил еще, что тру их о морской канат, плотно свернутый в улитку и превратившийся таким образом в круглый коврик.
— Что? — спросил Демидов.
— Лед нужен.
Он, вероятно, не понял, и я повторил.
— Кому? — спросил он.
— Ей… Вашей…
— Кому-кому?
Теперь голос его звучал больше подозрительно, чем недоуменно.
— Маше, — сказал я.
Демидов шагнул ко мне на два шага и остановился под голой лампочкой, почти касаясь ее кудрявой головой.
— Катись колбасой отсюда! — сказал он внятно, раздельно и спокойно, но глаза его из-под чуть сдвинутых и поэтому насевших на них бровей давили меня, не предвещая ничего хорошего.
— Вы не поняли! — торопливо крикнул я.
Тогда и он тоже крикнул:
— Я ее на улице подобрал!
— Какая разница? — спросил я, и мне захотелось Заплакать.
— Откуда у меня лед?
Он снова рассердился.
— Не знаю! — сказал я.
— А-а! — торжествующе протянул он, выставив вперед свою красивую сильную челюсть.
А когда я повернулся, и опять проскрипела дверь, и опять хлынул в уши безудержный шум дождя, я представил себя бессильным, как тот новорожденный, еще не названный человечек в больнице, кричащий на руках Туси, и подумал, что все мы были такими, и Демидов был таким, и Иван Анисимович, и нуждались в помощи людской, и что этот парнишечка, Машин парнишечка, мой парнишечка, может остаться без матери, и что этого допустить нельзя, и что я не знаю, как этого не допустить, и что жаль, что я не кудесник, чтобы превратить в лед камень, о который я опять споткнулся так, что чуть не упал, и я стал презирать себя, как никогда, за то, что я не кудесник.
— Доктор! — раздалось за моей спиной. — Подожди!
Окно потухло, и дом словно провалился.
Мы топали с Демидовым гуськом — он впереди, я за ним. Дорожка тут была узкой. Мы не разговаривали. Один раз он только бросил:
— Разве от этого умирают?
— Скорей! — поторопил я его.
Мне показалось, что он остановился, и я даже ткнул руками вперед и попал в пустоту. Это я приостановился, а он шел.
Я догнал его, и мы оказались на главной улице, а потом полезли на «палубу». Обычно туда забирались по дорожкам, прохоженным поколениями наискось, через склон, кратчайшим курсом, хотя для удобства имелось и что-то вроде тротуарчика с каменными ступенями, долго петлявшего туда-сюда. Незаконные дорожки были сейчас скользкими, и мы пошли мотаться по ступеням, и наконец там, наверху, возле одного дома, Демидов опять сказал мне:
— Подожди.
Я ждал бесшумной магии: сейчас вспыхнет окно, через вороха кудлатых георгинов (тут, наверху, все сажали под окнами георгины) свет упадет к ногам, Демидов исчезнет в глубине спасительного дома и вернется с полным ведром льда. Я вдруг глупо забеспокоился, что у нас нет ведра.
Магии все не было.
Демидов колотил в окно.
Он колотил громче и отчаянней, словно испытывая на прочность непробиваемую тишину дома. Я подошел поближе. Ни гу-гу. Наконец форточка с треском отлетела, и оттуда выкатился теплый, как клуб пара, голос Лили:
— Андрюша?
— Ага!
Вероятно, она давно слышала, но выдерживала характер. Теперь опять наступила обиженная тишина.
— Лиля! — крикнул он.
— Тсс! — шикнула она в ответ. — Маму разбудишь.
— Выйди!
Вот как надо обрывать угрожающие интонации.
Выйди, и все. Правильно, Андрей. Выходи, Лиля!
Я все еще надеялся.
Лиля вышла в чем-то хрустящем поверх ночной рубашки. С крыши гремела вода, пролетая по трубе, вокруг меня георгины под дождем встряхивались, как куры, шлепая мокрой листвой, но все же ломкий шелест ее замечательного плаща я услышал и догадался, что она уже вышла, хотя двери тут не скрипели.