— Пропустите.
От мокрых одежд шел пар. И сильно пахло хлоркой, которую медслужба, боясь эпидемий, совсем не экономила; пахло человеческим потом, махоркой, бензином, дешевым мылом и еще черт знает чем.
Начальник вокзала провел Чиркова в камеру хранения.
— Приемщик — человек надежный? — спросил Чирков.
— Да. Женщина. Наш старый работник.
Они разыскали нужный чемодан. Немного тяжеловатый для своих размеров.
Чирков откинул крышку и увидел два поношенных платья. Синее, в белую горошинку, и салатовое. Капитан осторожно поднял платья. Под ними лежали бруски размером с хозяйственное мыло — толовые шашки.
Каиров выходит на цель
Она со страхом осмотрела библиотеку, уверенная, что за каждым стеллажом стоит человек, готовый лишить ее жизни. Свет, попадавший через низкие решетчатые окна, едва освещал полуподвал. И Татьяна, подойдя к своему столику, быстро включила настольную лампу. Желтый круг лег на старую газету, измазанную фиолетовыми чернилами, коснулся стенки ящика, где лежали читательские карточки, обласкал черный неуклюжий телефон.
Однако темнота в углах загустела. И помещение казалось Дорофеевой еще мрачнее, еще зловещее...
Выслушав доклад Чиркова, Каиров сказал:
— Хорошо, что вы подменили содержимое чемодана. Плохо, что квартира Дорофеевой оставлена без присмотра.
— Наблюдение есть. Наш человек стоит вот здесь. — Чирков коснулся места на плане города. — Он видит, кто выходит из-под арки и входит во двор.
— В дом Дорофеевой можно попасть через крышу...
— Но если кто-то придет за чемоданом... — начал Чирков.
Каиров прервал:
— Он, скорее всего, откроет его в квартире. Увидит вместо взрывчатки кирпичи и постарается быстро и незаметно скрыться.
...Татьяна вздрогнула. Телефон звонил требовательно, тревожно. Она выдохнула в трубку;
— Да.
— Татьяна Ивановна! — Голос мужчины, назвавшего пароль.
— Я вас слушаю.
— Вы получили чемодан?
— Да.
— Где он?
— У меня на квартире.
— Хорошо. Пусть полежит до завтра.
— Мне все равно, — раздраженно ответила Татьяна.
— Вы чем-то взволнованы?
— Вам показалось.
— Надеюсь, что это так...
...К вечеру распогодилось. Ветер утих. Пришедшие на смену туча пушистые белые облака висели неподвижно. Небо между ними было не ярко-голубое, а дымчатое. И солнце, скатившееся за горы, подсвечивало розово и нежно.
Каиров оставил машину за квартал от дома Татьяны. Сказал шоферу, чтобы не уезжал, дожидался его возвращения.
— Если я не вернусь через час, позвони Чиркову. Пусть он прибудет на квартиру Дорофеевой.
...Женщина катила ребенка в коляске. Коляска была очень хорошей, довоенной, заботливо сбереженной. Бледно-зеленая, с белыми колесами и блестящей никелированной ручкой. Каиров отступил в сторону, пропуская женщину и ее ребенка. Ребенок лежал молча. И глаза на его лице казались пребольшими.
Мужчина вставлял стекла. Почерневшая, с дырочками от гвоздей, фанера валялась прямо на тротуаре. Но стекла были не целые, а колотые.
У подъезда на маленькой лавочке сидели две старушки и девочка-школьница. Старушки смахивали слезы, скорее радостные, чем печальные, а девочка читала вслух письмо.
— ...А фашистов мы ненавидим люто. И бьем их от всей души. У нас есть знаменитый снайпер...
Навстречу шла группа женщин. У всех — через плечо — противогазы.
Знакомая арка. Каиров пересек двор. У бомбоубежища, как и в прошлый раз, играли дети. Репродуктор на столбе оглашал двор русской народной музыкой.
Каиров поднялся на второй этаж. Ключами (Татьяна разрешила сделать вторые ключи для нужд сотрудников Каирова) открыл квартиру.
Полумрак. Тишина. И конечно же, душно. Каиров направился к окну. Успел повернуть шпингалет, как вдруг услышал за спиной голос:
— Руки вверх, полковник... Живее, живее! Или я стреляю.
Никогда еще Каирову не приходилось поднимать руки. Да, занятие не из приятных.
— Можете повернуться.
В проеме распахнутой двери, ведущей во вторую комнату, стоял администратор гостиницы Сованков.
— Долго мы вас искали, Японец, — сказал Каиров и опустил руки.
— Руки, руки... — Пистолет Сованкова не дрожал.
— Положи пистолет на стол, — сказал Каиров. — И можешь пока посидеть на диване.
— Если вы сделаете хоть шаг, полковник, я выстрелю.
— Зачем?
— Мне нечего терять.
— С подобными выводами вредно торопиться.
— Не двигайтесь!
Но Каиров спокойно приближался к Сованкову.
Шаги были долгими, словно сама вечность. Или, может, время остановилось вдруг, внезапно, вопреки всем законам физики. Сованков почему-то вспомнил свою мать. Молодая, красивая, в красном ситцевом сарафане, она стояла у колодца и загорелыми руками вертела деревянный барабан, на который наматывалась мокрая пеньковая веревка.
Это было непостижимо. Каиров приближался. Потела ладонь, потели пальцы, сжимающие пистолет. Но капелька пота дрожала у матери над переносицей, и степное небо синело за ее головой. Вода хлюпала в ведре, когда оно, холодное и темное, появилось между прелыми бревнами сруба. Потом мать ловко-сняла ведро с крючка. Вода еще и еще метнулась из стороны в сторону, перекатилась через край, шлепнулась в желтую пыль и запахла одуряющей свежестью.
Палец лег на курок. Но сладко казалось, что в руке не пистолет, а гибкий ивовый прут, с которым хорошо бежать впереди матери и сбивать репейники у тропинки, взмахивая им, словно саблей. Пыль в верховьях Дона мягкая, теплая, если, конечно, лето, и светит солнце, и нет дождя. Когда же льет дождь, тогда пыль становится грязью, великой грязью, из которой не всегда способна выбраться даже лошадь с телегой. В такие дни хорошо сидеть у окна и смотреть за мокрый плетень, на мокрую улицу, где в широкой луже плавают утки. Они почему-то не мокрые и чувствуют себя в дождливую погоду очень хорошо. Мать, тряпкой вытирающая запотевшие окна, бывало, говорила:
— Человек должен быть как утка. Таким же чистым. И чтобы никакая грязь к нему не прилипала.
Глаза у матери, большие, удивленные, — в деревне такие называли коровьими — становились тогда грустными. И вся она казалась обиженной и не очень молодой. А еще она любила петь песню про тонкую рябину, которая не может перебраться к дубу. Старательно выводила ее и даже вытирала платочком слезы. Отец в сердцах хлопал по столу кулаком, устало говорил:
— Кончай выть!
Отец был бородатый, от него всегда пахло лошадью и овчиной.
Каиров вынул из кармана портсигар.
Усмехнулся Сованков. Вспомнил, в первый раз курил с мальчишками в овраге, возле старой ветряной мельницы, на которой, может, уже полвека никто не молол муку. Курили листья вишни, подсушенные на солнце. Дым не то чтобы был противным, но голова от него не кружилась, хотя мальчишки обещали это твердо. Наоборот, было ощущение пустоты и холодной слабости. А трава была зеленой. И были стрекозы, и кузнечики, и птицы, и все другое, что можно увидеть в погожий летний день.
Сованков посмотрел в окно. Вечерело. И солнце, совершенно розовое, погрузилось в море ровно наполовину. Сованкову вдруг стало страшно, словно он испугался за солнце. Возникло ощущение пустоты и холодной слабости, как тогда в овраге, за старой мельницей.
Каиров сказал как-то уж очень равнодушно:
— Положите оружие.
И Сованков понял: дом оцеплен. И не только дом, но и все входы и выходы. И еще понял: жизнь и смерть полковника Каирова не принадлежат ему, Сованкову, как и сам он сейчас не принадлежит себе.
Без надежды, на всякий случай, он сказал:
— Стойте. Вы делаете последний шаг.
— Не будь дураком, Японец. На тот свет никто и никогда не опаздывал.
— Что вы мне предлагаете? — спросил Сованков и ощутил, как пересохло в горле.
— Кроме пули в лоб может быть еще только одно предложение! — жестко и сухо сказал Каиров. — Работать на нас!