— А если я коллекционирую взрывоопасные предметы?
— У каждого свои чудачества.
— На все есть ответ.
— И выход из любого положения есть. Если подумать.
— Однако вы мешаете мне думать. Мешаете своими разговорами.
— Обычно я не страдал разговорчивостью. Это нервы.
— Может быть...
— У вас есть закурить?
Она могла бы сказать, что не курит или что у нее нет папирос. Просто отказать. Но я спросил, как говорится, без всякой задней мысли. Вопрос получился естественным. Клавдия Ивановна вновь раскрыла ридикюль...
И в этот момент я ударил ее крышкой от корзины.
Ну... Я вновь на том самом, кишащем людьми бульваре, где минут тридцать назад встретился с Клавдией Ивановной. Я понимаю, что тогда мне следовало всерьез задуматься над тем, кто же эта молодая женщина или барышня, обожающая рояль и гранаты. Ручные, солдатские гранаты, с убойной силой на пять метров. Что за доктор поселился в ее неудобно построенном доме? Но времени не было...
Солнце начало клониться к западу. Часы на площади, крутобокие, словно бочонок, показывают ровно три. Нужно пробираться на Паук. Странное название. Будто из сказки о Кащее Бессмертном.
Хочется пить. Это от быстрого бега. Когда я выпрыгнул в окно, то подумал, что Клавдия Ивановна начнет палить мне в спину. Но она не стала стрелять. Не захотела привлекать внимания.
Пить, пить... И толстая тетка прямо из окна выходящей на тротуар квартиры бойко торгует петровским квасом. Увы, мои карманы пусты. В них — ни копейки. Хотя товарищ Каиров снабдил меня приличной суммой, приведшей в изумление командира партизанского отряда.
А это что за очередь? Чем здесь торгуют? Керосином. В блестящем клеенчатом фартуке, в кепке с обгрызенным козырьком, керосинщик ловко наполняет латунную меру. Керосин, фиолетово-желтый, льется из широкого крана и немного пенится, точно квас.
Кто-то берет меня за плечо. Я поворачиваю голову — и глазам своим не верю. Чистое наваждение. Да это же партизан. Тонкогубый, что предлагал меня и Сорокина у самолета «шлепнуть».
— Рад вас видеть, господин поручик, — говорит.
Я спрашиваю:
— А как вы сюда попали?
Но тонкогубый не отвечает на мой вопрос. Повелительно говорит:
— Берите его.
Двое солдат хватают меня за руки. Но злость придает мне силы. Я раскидываю солдат, словно они тряпичные. Бросаюсь вперед. На моем пути внезапно вырастает старик с бутылью керосина, которую он держит на груди, точно малого ребенка. Падает дед, падаю я. Падает и бутыль. Разбивается о мостовую. Солдаты бросаются за мной. Толпа шарахается, опрокидывает бочку с керосином. Я лежу в луже керосина. А керосинщик матерится на все Туапсе. Да, он потерпел убыток.
Стучат о тротуар сапоги. Тротуар старый, словно ему сто лет. Перекошенный, истоптанный, трещины вдоль и поперек. Люди расступаются, давая дорогу мне и моим конвоирам. На лицах я не вижу испуга или презрения, но и сочувствия не вижу тоже. Нас сопровождает шепот, скороговорка, ясные, членораздельные реплики. Из них узнаю, что я торговал опиумом, изнасиловал двенадцатилетнюю, украл золотой брегет у командира полка...
Тонкогубый возглавляет процессию. Он идет шага на три впереди меня. А конвоиры на полшага сзади. Бежать бессмысленно. Пристрелят. А если и пожалеют пулю, все равно догонят.
Я вижу рябое от солнечных бликов море. Причал. Плосковатый, черный сухогруз, ошвартованный в дальнем конце причала. Дым, точно гребень, над его тощей трубой. Но меня ведут не на корабль. Мы поворачиваем вправо. И деревянные неприветливые дома заслоняют море. И делается немного грустно и тоскливо.
Мы останавливаемся возле старых ступенек, которые поднимаются та широкую террасу.
У порога переминается с ноги на ногу часовой. Молодой, розовощекий. Нос пуговкой, глаза мелкие.
Тонкогубый говорит:
— Мы к капитану Долинскому.
Часовой ничего не отвечает. Равнодушно поводит подбородком, точно лошадь, сторонящаяся мух. Дескать, проходите.
Миновав террасу, оказываемся в тесной полутемной прихожей. Запахи — табака и перегара — как в трактире. Даже керосин перешибают.
Три двери. Тонкогубый стучит в среднюю, приоткрывает:
— Разрешите, господин капитан?
В комнате возле стола, заваленного папками, рыжебородый мужчина в штатском. Ему уже, конечно, за сорок. Волосы наполовину седые. Лицо бледное. Голова перевязана бинтом. Нос заостренный. Он смотрит на меня не пристально, а напряженно, словно между нами туман. Может, голова у него трещит. А может, вообще такая подлая манера смотреть на людей.
— Это он, — коротко выдыхает тонкогубый.
Капитан Долинский молчит. Потом опускает глаза, перебирает папки. Кажется, бесцельно.
— Позвольте сделать заявление, господин капитан, — говорю громко я. — Человек, который задержал меня, — большевистский агент. Я видел его сегодня в партизанском отряде.
— Кто вы? — Долинский вновь смотрит на меня, на этот раз, кажется, тумана между нами нет.
— Поручик Корягин. Офицер связи кавалерийского корпуса генерала Юзедовича.
— Документы?
— Я бежал из партизанской тюрьмы. Документы у меня отобрали партизаны.
— Он говорил, что послан в разведку штабом девятой армии красных, — сказал тонкогубый.
— Это правда? — спросил капитан.
— А что другое я мог сказать?
Долинский поморщился, потер пальцами виски:
— Заприте поручика в чулан. Я допрошу его позже.
Приказание выполнено.
Я сижу в квадратном четырехметровом чулане, двери которого выходят на террасу. По маленькая отдушина выглядывает прямо в коридор. Одновременно она служит и окном. Слабый мерцающий свет проникает сквозь нее. А мои глаза уже привыкли к темноте. И я хорошо различаю пустые полки, табурет. На отдушине, разумеется, нет стекла и решетки тоже нет. Но она крохотная. Даже голова моя сквозь нее не пролезает.
Часового у чулана не поставили. Часовой ходит перед террасой. Но дверь крепкая. Ее без шума не сломаешь.
Духота.
А керосином прет от шинели — до тошноты. Я стаскиваю ее, бросаю на пол. Но запах керосина не исчезает. Наоборот, усиливается. И вот тогда у меня возникает желание распрощаться с шинелью окончательно. Я с надеждой смотрю на отдушину...
За стеной в коридоре тишина. Может, офицерье дрыхнет после обеда... Дрыхнет, похрапывая и причмокивая.
Скатав шинель в этакую длинную и гибкую колбасу, я подвинул к стене табурет. Забрался на него. И начал не спеша просовывать шинель сквозь отдушину. Сейчас все зависит от случая: пройдет или не пройдет кто-нибудь из белогвардейцев по коридору.
А пока была тишина. Когда шинель почти полностью скрылась за стеной и в отдушине торчал лишь край ее подола, похожий на огромный фитиль, я чиркнул зажигалкой. И поднес к шинели желтый ноготок пламени. Керосин вначале вспыхнул рыже и ярко, потом закурчавился копотью. Я спрыгнул на пол, поднял табуретку. И ее ножкой окончательно вытолкнул шинель за стену.
Оставалось ждать. При падении огонь мог угаснуть, но мог разгореться еще сильнее.
Вскоре клубы дыма повалили в отдушину.
Хорошо. Все идет хорошо! Еще немного...
А вот уже кто-то кричит:
— Горим!
Захлопали двери, зазвенели стекла. Понятно. Горел ведь коридор. И господам, чтобы выбраться из дома, пришлось пользоваться окнами.
Плечом наваливаюсь на дверь. Крепко стоит, проклятая! Толчок. Еще раз... Трещит наличник. Дверь распахивается...
Толстомордый фельдфебель с ведром кричит мне:
— Посторонись, ваше благородие!
Во дворе толпа зевак из гражданских. Я сбегаю с террасы, ору во все горло:
— Песок! Давай песок! Не то рванет, мать твою!..
Народ шарахается. Мне легко удается затеряться в толпе.
9. Сгорихата (продолжение записок Кравца)
Синь, заволакивающая город, ступает на цыпочках. Она крадется по веткам, улицам, крышам. Жмется к заборам. Густеет под ними. И улицы сужаются. Худеют.