— Признаю.
Пастухов стоял, положив перед собой на барьер серые, немытые руки, и преданно смотрел на судью. И лицо, и шея, и большие вялые уши у него тоже были серыми. Весь он был словно покрыт тонким слоем цементной пыли. И бородка казалась насквозь пропыленной. И только губы были неестественно яркие, воспаленные, да красные ободки на веках вокруг серых глаз.
— Расскажите, подсудимый, как все произошло. С самого начала.
— А что рассказывать? — сказал Пастухов. — Украл — и все тут. Выходит, придется отвечать.
А ведь ему и в самом деле наплевать, что с ним будет дальше, с удивлением подумал Димов. Чудеса в решете!..
Судью ответ Пастухова не устроил.
— Не представляйтесь, здесь не театр, — сказал он. — Отвечайте, какого это было числа?
Пастухов задумчиво потеребил бородку (Димову показалось, что сейчас из нее выпорхнет серое облачко пыли), сказал:
— Под Майские праздники. Тридцатого, наверное. В апреле.
— А не двадцать девятого? В деле значится — двадцать девятого.
— Значит, так и есть — двадцать девятого, — охотно согласился Пастухов.
— Ну и как это было?
— Получил я наряд. Взял инструмент — щетки там, мастику. Пошел.
Откуда это безразличие? — думал Димов, слушая Пастухова. Привычка к тяжкой жизни: где ни жить — в тюрьме ли, на воле, — все одно, хуже, мол, не будет? Или от бездумной жизнерадостности: и в тюрьме, мол, люди живут, перетерпится? Но одно точно: он не притворяется.
Какое-то наивное бесстыдство было в той откровенности, с которой Пастухов начал рассказывать про случившееся: как он, прежде чем взять часы, выглянул в коридор посмотреть, не идет ли кто, как заворачивал их в тряпки, укладывал в сумку… Димову до этого никогда не приходилось слышать публично кающегося, но казалось, что каются люди совсем по-другому: с муками, что ли, с тяжелым смущением хотя бы.
— И никто вас не задержал, когда вы выходили, никто не поинтересовался, что у вас в сумке? Вахтер или гардеробщик? — спросил судья.
— Нет, — сказал Пастухов. — У них там все на честность. У них бессовестный человек и рояль в середине дня вынести может.
— Ну, а ты, Пастухов, какой человек? С совестью? — спросил судья, помолчав, совсем неожиданным, дружеским тоном. — Часы вот украл.
— Украл, — вздохнул Пастухов.
— А ведь — не мальчишка… Жена у тебя, сын…
— Не живет она со мной. Ушла. Другой теперь у нее. Из их же деревни.
— А сын-то твой?
— Мой. Она, правда, говорит, не мой, а я знаю, что мой.
— Алименты платишь?
— Плачу, по исполнительному.
— Как же так: она говорит, что сын не твой, а деньги берет? А ты платишь?
— Врет она. Мой он… И малому говорит, что Гришка его отец. Он меня дядя Миша называет. Она велит… Она считает, что я чокнутый, и не хочет, чтоб я отцом считался… Я с ней в деревне под Клином познакомился, меня туда работать на полгода посылали. Приехали в Москву, поженились. А за месяц до того, как Толику родиться, она говорит: «Не могу с тобой жить». — Пастухов рассказывал не торопясь и с ласковой усмешкой поглядывал на пустую скамью. — Я ей выделил комнату, у меня две изолированных в общей квартире, еще от родных остались. А потом она Гришку к себе выписала. И говорит: «Он мне муж, а ты никто. Я его еще в деревне до тебя любила, гуляла с ним, и потому он Толику отец. А ты — мое временное заблуждение».
Странно, но в голосе его звучала явная гордость за эту женщину, что она — такая вот ловкая, любит кого хочет и так умеет свои дела устроить.
— Значит, вы живете все в одной квартире?
— Да.
— А почему не разменяетесь?
— Зачем? Мы тихо живем, друг другу не мешаем. Я им не мешаю… И малый ко мне забегает, когда их дома нет. И все остальные соседи хорошие. Живем… А потом, я ее все равно люблю, — все с той же бесстыдной откровенностью добавил Пастухов и улыбнулся пустому месту на скамье.
— Да-а-а! — протянул судья. — В этой истории получается, что вы, Пастухов, сторона пострадавшая… А вот за часы придется отвечать перед законом. Это уже другая история.
Пастухов оторвался от задумчивого созерцания пустой скамьи, в первый раз с искренним смущением моргнул красными веками, сказал с неуверенной надеждой:
— Так ведь ненадолго, наверное…
Судья не ответил, захлопнул папку с делом, встал.
— Объявляется перерыв. Судебное заседание продлится с тринадцати часов.
В маленькой совещательной комнате было и вовсе не продохнуть. Второй заседатель — прораб, инженер Бушкин, как он представился Димову еще до начала заседания, — повалился в обтянутое вытертой клеенкой кресло, принялся рвать галстук с шеи. На нем была рубашка какого-то совершенно неуместного для судебного заседания небесно-голубого цвета. Чудинов бросил на стол папку с делом Пастухова, взялся за телефонную трубку. Бушкин, освободившись от галстука, с облегчением вздохнул, вытер рябоватое лицо платком, вытащил из кармана пачку сигарет и, добродушно улыбаясь, протянул Димову.