— Поесть надо, товарищи заседатели, — сказал Чудинов. — Тут за углом кафе-«стекляшка». В нашем распоряжении тридцать минут.
Что ж, и в судах должны быть обеденные перерывы. Все правильно, подумал Димов. Поедим сосисок или пельменей и будем судить Мишу Пастухова дальше. Боль в боку медленно таяла, и с нею уходило беспокойство. Можно было отправляться в кафе-«стекляшку».
Сорок восемь лет, конечно, еще не старость. Проскочил он эти годы один за другим — быстро, ничем серьезным не болея, не замечая. Год прибавлялся к году, но ни сил, ни желаний вроде бы не убавлялось. И вдруг — на ровном месте — болезнь желудка и операция. Накапливалась незаметно усталость, возникали стрессы, как теперь принято говорить, были, как во всякой жизни, обиды дружбы, горечь неисполнившихся желаний, периоды острого недовольства собой, тоска одиночества. И вот прорвалось, как говорили врачи, в «слабом месте». Впервые в жизни Димов попал в больницу: страдания его, Димова, тела, озабоченные глаза врачей, тревожные разговоры о рентгеновских снимках, анализах, диете, наркозе. И впервые за все эти годы внезапная и отчетливая мысль: что впереди-то ему не так уж много осталось. Может, с гулькин нос осталось…
И вот сейчас, когда боль в боку временами то нарастает, то отпускает, нет-нет да и мелькнет эта отчетливая и пугающая мысль: а много ли еще впереди дней? Или, может быть, все-таки лет? Профессор отпустил его из больницы со словами: «Вы теперь здоровы, как бык. Живите спокойно. Все, что нужно, мы сделали. Оттяпали у вас кое-какую часть организма, но на то мы и хирурги. Соблюдайте годик-другой диету, а о нас забудьте!» И улыбнулся впервые легко и свободно, не как врач пациенту, а как знакомый знакомому.
…В кафе-«стекляшке» было душновато, но это ничего. Жизнь идет, жизнь продолжается, и слава богу! Радуйся, Андрей Димов, сегодняшнему дню, сегодняшнему солнцу. Радуйся, что ты можешь есть и пить, видеть за окном кафе поток людей на улице, вдыхать запах горячих сосисок и кофе. Ты жив, ты живешь! А боль в боку пройдет…
Они взяли сосиски, сырники, кофе с молоком. Чудинов выбрал стол в углу, сел спиной к залу. В противоположном конце кафе Димов увидел жену Пастухова с мальчиком. С ними сидел молодой грузин в большой кепке, один из свидетелей по делу: Чудинов перед началом судебного заседания брал с него расписку об ответственности за дачу ложных показаний.
И вторая свидетельница, завхоз музыкального училища Манина, тоже была здесь, — неторопливо и бережно отхлебывала кефир из стакана, осторожно отщипывала от булочки, с обстоятельностью человека, привыкшего ценить еду… Вот она — главный враг Пастухова, подумал Димов. Исправны или неисправны были часы?
У Маниной было длинное лицо с утомленной, рыхлой кожей, и производила она впечатление человека тихого, изрядно уставшего от жизни. И волосы ее с остатками давно вышедшего из моды перманента свисали некрасивыми, жесткими прядями.
Грузин курил неторопливо и из-под козырька своей широкой и плоской, как блин, кепки наблюдал, как сын Пастухова ест мороженое из металлической вазочки. Мальчишке было неудобно: стол высокий, вазочка высокая, он тянулся вверх тощей шейкой, высоко закидывая руку с ложкой. Грузин улыбался, и голубой дымок струйками сочился из ноздрей его тонкого, с горбинкой носа… Откуда в этих восточных людях особое какое-то изящество? — думал Димов. И эта нелепая кепка сидит на нем с особым шиком, и сигарету он держит в пальцах по-особому. Учат их, что ли, с детства этой ленивой грации? И глаза у него влажные, коричнево-лиловатые. Такие глаза можно встретить у оленей или коней на картинах Пиросмани.
А жена Пастухова уже давно, видимо, освоилась в городе — ничего деревенского в ней не осталось. Она сидела, закинув ногу на ногу, высоко обнажив круглые, красивые, тронутые летним загаром колени, лениво побалтывала, снятой наполовину с ноги дорогой туфелькой, и пятка у нее была нежная, розовая, давно не касавшаяся деревенской земли… Да, не по тебе эта птичка, Миша Пастухов, подумал Димов. Она и не такого, как ты, облапошит, если понадобится. А мальчишка был явно пастуховский: большие, отцовские, бледные уши, серо-русые волосы, а рука, тоже серенькая, обезьянья, тянулась к вазочке несмело, исподтишка.
Бушкин, сдирая своими толстыми пальцами целлофан с сосиски, ворчал: