Выбрать главу

— Ты какая-то чокнутая. Как будто нельзя просто так посидеть у меня.

— Кинь спички, — сказала Алька.

— Честное слово, чокнутая. Непонятно, что с тобой сегодня делается. Опять они? — Валентин показал пальцем на потолок, туда, где находилась Алькина квартира.

— А ну их к черту, — сказала Алька.

— Что им надо?

— Ничего. Мне надо.

— Что?

— Чтобы они отстали от меня… Вчера тетка повела меня в свой детский сад. — Алька перестала хмуриться. Видимо, воспоминания о вчерашнем походе развеселили ее. — Она мечтает передать мне свою профессию. Жаждет бессмертия в делах… Ради моего прихода весь детский сад подняли на ноги. Показывали мне игрушки, горшочки, цветочки, гениальные детские рисунки, гениальные детские вышивки. А потом была самодеятельность. И какая-то девчонка лет пяти начала читать стихи про то, как фашисты замучили партизанку — как они жгли ее каленым железом, ломали ей руки и ноги и всякое такое. Жуть! Девчонка читала, и губы у нее тряслись. Потом они танцевали и пели. А потом опять были стихи про то, как они, дети, любят своих пап и мам за то, что они у них слесари, врачи, летчики. А так они их, наверное, не любили бы. Тетка сияла, как начищенный самовар. Она была уверена, что я завтра же побегу устраиваться на курсы педагогов-дошкольниц. А я ей сказала, что она в своем заведении воспитывает неврастеников, что от этих стихов дети, наверное, кричат по ночам. Боже, что тут было! А пели они здорово: очень серьезно, и каждый открывал рот как можно шире. Если бы я была художником-абстракционистом, я бы нарисовала на полотне много-много одинаковых розовых кружочков и назвала картину «Дети поют»… Вечером дядька и она навалились на меня. Он главным образом ссылался на то, что стихи утверждены в «вышестоящих инстанциях»… Теперь они не разговаривают со мной ровно сутки. Но меня это, сам понимаешь, вполне устраивает.

Алька докурила сигарету и спрыгнула с подоконника.

— Уже уходишь? — спросил Валентин.

— Да.

Алька раскрыла сумку и вытащила коробочку с часами. Сунула в руку Валентина.

— Что это?

— Так. Увидишь, — небрежно бросила Алька.

— Может, еще постоим?

— Нет. Отправляйся, пей свое пиво и кури сигареты. На трудовые, заработанные…

Дядя и тетка уже спали. Из-за двери Светланы Николаевны пробивался свет. Зайти к ней, поплакаться в жилетку? Она все понимает. А вдруг сейчас у нее как раз сидит тот дядька, с которым она стояла недавно у подъезда. Неудобно.

Алька прошла на кухню. Знобило, и хотелось есть.

На столе стоял стакан с молоком и тарелка, накрытая салфеткой. Под салфеткой — бутерброды с сыром, аккуратные, все как один, и записка: «Доченька! Ешь и ложись пораньше. Не засиживайся. Тетя Надя». Подлизываются. Ну и черт с ними!

Алька сложила три бутерброда. Получился один, вполне приличного размера.

3

Воспоминания вконец замучили меня. Главное, они бессвязные и приходят в самое неурочное время.

У воспоминаний, кстати, есть одна особенность, я недавно подметила ее: память о тяжелом, о постигшем когда-то тебя несчастье иногда волнует меньше, чем какая-нибудь мелочь, незначительный эпизод, вдруг выхваченный памятью из небытия, из-за двадцати пяти лет. Может, это потому, что о тяжелом вспоминаешь сотни раз, переживаешь его вновь и вновь и свыкаешься. И оно начинает жить в тебе постоянно. А память о незначительном всегда однократна и внезапна и потому остра.

Я лежу по вечерам одна в своей комнате с погашенным светом. В темном углу смутно угадываются очертания твоей фотографии. Это тоже всегда со мной, всегда во мне, и я уже свыклась.

Это неточно, что человеку дано прожить одну жизнь. Он проживает ее десятки и сотни раз: один раз наяву и множество раз в воспоминаниях. Как в кино, когда из затемнения вдруг возникают кадры о прошлом. Снова, снова и снова!

Я знаю твою фотографию наизусть — и твое лицо на ней, и бескозырку, и надпись внизу: «Жди»… Наши с тобой три недели возвращались ко мне тысячу и один раз. И теперь я вспоминаю спокойно, неторопливо, в мельчайших подробностях. Эти воспоминания послушны мне. Они приходят по первому зову. Я складывала их из отдельных кусочков, как мозаику, многие годы. И каждая крохотная деталь ранила меня. А теперь я уже спокойно вхожу в это прошлое, и ты не должен сердиться на меня за это спокойствие. Ведь все, что было у нас, — это я сама. Человек — это память. Жизненный опыт, знания — все это память ума. А есть еще память сердца, и это — все остальное в человеке. Это он сам.

Я лежу в своей темной комнате и закрываю глаза. И если мне хочется, я могу в любую секунду услышать, как наяву, утренние крики уличных торговцев, которые двадцать пять лет назад, осенью сорок второго года, будили нас по утрам в большом южном городе. Торговцы подгоняли своих осликов, нагруженных тяжелыми переметными сумами — хурджинами, по узким улицам, и заливистые их крики были похожи на пение. И, как в песне, было трудно разобрать слова. Но мы довольно скоро научились по мелодии отличать, что продает погонщик ослика: картошку, или кислое молоко — мацони, или лесную мелкую грушу — панту. Самую сложную мелодию пели крестьянские мальчишки, продававшие песок для чистки медной посуды. Ты все шутил тогда, что, оказывается, для того, чтобы заниматься таким несложным делом, как продажа песка, нужно обладать сильным, звонким голосом и музыкальным слухом.