Выбрать главу

— Я завтра не смогу, — сказал Анисим.

Олег весело хмыкнул.

— Не обижайся… но какой ты теперь, к черту, свидетель, с такой рожей? Тебя уже нельзя показывать в загсе. Сам понимаешь.

— Свинья ты все-таки, Олег, — беззлобно сказал Анисим.

— А я хочу, чтобы он был, — сказала Марианна. — Сошью ему черную повязку. Может, у человека вообще глаза нет. Кому какое дело?

— Нет, спасибо, — сказал Анисим, — я уже погулял на вашей свадьбе.

Он слез с подоконника. Стянул через голову порванную рубаху. Швырнул ее на колени Марианне.

— Придется тебе зашить. Все мои рубахи на даче. А в таком виде я не могу выйти на улицу.

Марианна с нескрываемым восхищением посмотрела на мускулистый загорелый торс Анисима. Пробормотала кокетливо:

— Но ведь нужны иголка и нитки.

— Найдутся, — сказал Анисим. — Возьми вон в том шкафу, на верхней полке, в коробке. И, пожалуйста, побыстрей. Я сегодня читал «Домострой» времен Ивана Грозного. Так что у меня допотопные взгляды на эти вещи.

— Хорошо, она зашьет, — ворчливо сказал Олег. — Но ты пока исчезни куда-нибудь. Тут не пляж.

Анисим пожал плечами. Пошел в комнату отца.

Здесь тоже было душно и парко и пахло пылью. Вполне естественно, подумал Анисим, ведь люди на даче, никто не убирает. А Владик обозвал их баптистами, и Людмила Захаровна говорила, что у них не прибрано и грязно.

Анисим редко бывал в комнате отца. С детства его приучили, что отцу нельзя мешать, что в комнате его нельзя ничего трогать, передвигать с места на место. Но, кстати, именно здесь всегда царил образцовый порядок. Мать начинала уборку квартиры с этой комнаты. Здесь обычно все сияло чистотой и неприкосновенностью, и Анисим еще и поэтому всегда испытывал робость в тех редких случаях, когда переступал порог этой комнаты.

Сейчас здесь все тоже стояло на своих местах, только было припорошено слоем городской всепроникающей пыли. Стены комнаты были в сплошных книжных стеллажах. Главным здесь были книги — справочники, энциклопедии, словари. Они были нужны отцу для работы. Корешки их тоже стали тусклыми от пыли, и стекло на столе запылилось, и клетчатый плед на узкой кушетке стал пыльно-мохнатым.

Анисим остановился посередине комнаты. На первый взгляд казалось, что отец ушел отсюда совсем недавно: в хрустальной пепельнице на журнальном столике у двери лежал окурок сигареты и серая горка пепла, из-под кушетки выглядывал носок домашней тапочки, кресло было косо отодвинуто от стола, словно из него встали только что… А от слоя пыли веяло забвением. Пыль забвения, подумал Анисим. Человек ушел только что. И очень давно. Вышел на минуту или на час. И словно ушел навсегда. Горка пепла рядом с окурком казалась окаменевшей, — серый ноздреватый камешек на запыленном хрустале.

Анисим осторожно пересек комнату, остановился у письменного стола. На нем лежали чистый листок из записной книжки и небрежно брошенная синяя авторучка. Обитатель этой комнаты собирался что-то написать на этом листке. Но потом бросил ручку, встал, отодвинул кресло и вышел. Только что. Но листок уже пожелтел от времени и ручка покрылась сизой пленкой пыли. И казалось, что это уже навсегда.

Под настольным стеклом лежали три помутневшие от времени фотографии: строгий человек в пенсне и жестком стоячем воротничке, улыбающаяся дама с пушистыми седыми кудерьками над высоким лбом. Родители отца. Дед и бабушка, которых Анисим никогда не видел. Они умерли еще до его рождения. Дед был врачом… Он ушел на франт, хотя ему было шестьдесят три года, и погиб на войне. Бабушка умерла, кажется, от воспаления легких. На третьей фотографии — угол деревенского двора. На опрокинутой кадке и поленьях несколько парней и девушек городского вида с блокнотами и карандашами. А перед ними — крестьянский старик в парадном картузе с высокой тульей и маленьким лакированным козырьком, с балалайкой сидит на табурете и улыбается в фотоаппарат. За ним этот тощий, лопоухий, в очках — отец. Ему здесь лет девятнадцать. Фольклорная экспедиция.

И на фотографиях лежал отпечаток вечности и забвения. Анисим не любил старых фотографий — этих остановленных навсегда мгновений того, что уже перестало существовать.

Анисим стоял затаив дыхание. Ему было неловко, что он зашел сюда в отсутствие отца, — словно без разрешения стал читать чужой дневник. И вместе с тем опять, как тогда, на темной дачной просеке, в нем властно зазвучало чувство своей нерасторжимой причастности к тому, кто жил в этой комнате, и к самой этой комнате, и даже к тусклым корешкам книг, и к старику доктору, и даме с седыми локонами, что смотрели с подернутых пеленой вечности фотографий, и к этому лопоухому, очкастому парню, который был и которого уже нет. Чувство причастности и острое любопытство.