Выбрать главу

Она улыбнулась в ответ на его взгляд, ласково и доверчиво. Раньше, когда она улыбалась так, Димову казалось, что вся ее душа в эти минуты открыта ему, до самых затаенных уголков. Ни у кого прежде он не встречал такой самозабвенно-радостной улыбки. В ней была не только открытость собственной Олиной души, но и безоговорочная вера в то, что все вокруг нее тоже открыто навстречу ей, прекрасно, чисто и не замутнено ложью.

Когда на той случайной вечеринке еще незнакомая Оля в ответ на какое-то его замечание улыбнулась ему через стол, его поразила именно счастливая доверчивость ее улыбки. И, возвращаясь позже памятью к этому вечеру, он всегда думал о том, что именно улыбка Оли заставила дрогнуть его сердце. Откуда она взялась, такая счастливая, подумал он тогда, словно ее никто никогда не обманывал?

Оля была скрытным человеком. Именно опасная скрытность характера определяла вздорную неожиданность ее поступков. Природа причудливо наделила ее открытой улыбкой и неуловимой душой. Она видела в жизни ложь и умела лгать сама. И иногда лгала и тогда, когда улыбалась. Ложь была ее защитой. И защитой была улыбка, которая заставляла простить любую ложь. Но она умела быть и безжалостно правдивой. Когда хотела доставить боль. Когда не защищалась, а наступала…

Что-то насторожило Олю в обращенном к ней взгляде Димова. Улыбка сошла с ее лица.

— Опять? Что с тобой? О чем ты думаешь?

— О том, что люблю тебя, — усмехнувшись, сказал Димов.

— И мысль эта, кажется, не доставляет тебе радости? — сердито сказала Оля.

— А тебе твоя любовь приносит одну радость? — спросил Димов.

— Нет, — жестко сказала Оля. — И ты это знаешь.

— Да, — сказал Димов.

Он накрыл ладонью Олину руку и отвел взгляд… Единственная любовь? А что же было тогда, двадцать с лишним лет назад, на Тверском бульваре, на такой же твердой, но не прогретой солнцем, а ледяной скамье? Какой тогда была Вероника? Теперь это трудно вспомнить, потому что они старели вместе, бок о бок, и, вспоминая Веронику, он всегда видит ее такой, какая она сейчас. Что было тогда? Она была маленькая, стремительная, с шелковой русой челкой, свисавшей на глаза. И была в ней поразившая его отчаянная готовность отправиться с ним прямо с той ледяной скамьи хоть на край света. Они были знакомы всего несколько часов, и эта готовность, и то, как открыто и самоотречение двинулась она к нему навстречу, поразили его. Может, не было в его душе никакой его собственной любви, а только внезапная любовь той малознакомой девушки с заледеневшими на холоде руками и щеками была такой, что заполнила не только ее собственную, но и его душу? А может, это кажется сейчас, потому что прошло два с лишним десятилетия и уже трудно вспомнить, что чувствовалось в тот вечер? Сейчас было только горькое ощущение вины, словно он тогда сознательно пошел на обман, растянувшийся на двадцать с лишним лет. Нет, просто память не удержала тех чувств во всей их полноте.

Единственная любовь? Нет, последняя. Человечество воспело первую любовь. А последняя? Разве она должна быть слабой, разве она не заслуживает такого же трепетного уважения, как и первая? Разве в последнюю любовь не вкладывается все, что не состоялось за жизнь? Но последняя любовь почти всегда отравлена горечью раскаяния и чаще всего обременена ложью. Ошибки первой любви не смертельны. Ошибки последней непоправимы. За ней нет ничего!

Оля нетерпеливо потеребила его за рукав.

— Ты опять ушел от меня. Куда ты все смотришь?

— Просто так, в никуда, — сказал Димов.

Нет, эта прекрасная темноволосая девушка, конечно, не единственная его любовь. Последняя, это так, и со всеми горькими приметами именно последней любви. Потому что когда они расстанутся, — может, через полчаса, а может, через год (ведь с Олей ничего заранее не угадаешь), — у нее впереди будет вся жизнь и новая любовь, а у него — ничего. Где-то живет, существует тот, кто составит смысл ее жизни, отец ее будущих детей. И трепет, который сейчас испытывает он, Димов, сидя рядом с ней на жесткой деревянной скамье, смешон и жалок. И сам он смешон и жалок со своей вздорной ревностью (что греха таить, именно несправедливой и вздорной, идущей от неуверенности в себе), с беспрерывным, упорным ожиданием горя, которое обязательно (да, да, обязательно) ждет его впереди, как единственно возможное и неизбежное завершение этой запретной любви… Да, можно на какой-то срок обмануть себя и время. И все будет вначале совсем как в молодости. И счастье — тоже совсем как настоящее. Но впереди все равно будет страдание, оно только отодвинется на какой-то срок. А для Оли эти годы будут потерянными, потому что ей предстоит прожить на свете намного дольше его. И, урывая у ее молодости сколько-то там для себя, он прежде всего обманывает ее. И в конце концов счастлив не будет никто. И, значит, надо ему самому, не дожидаясь, пока это сделает Оля, хотя бы вот сейчас, сию минуту, встать и исчезнуть, раствориться, как в фантастическом романе о машине времени, в этом струящемся от зноя воздухе, прямо здесь, у этой скамьи. Кстати, в этом садике уже происходили всякие чудеса… Встать и за одну секунду перенестись назад, в свое время, туда, где — старость, нажитая вместе с Вероникой, сын — нелепый добрый малый, непонятный, но любимый, болезни, смерти ровесников и свои особые радости, предусмотренные неумолимой табелью о возрасте. Но нет сил сделать это, и остается только ждать, когда Оля сама, с полным на то правом и со всей жестокостью молодости, скажет ему: «Все!» И это будет для него горем, может быть самым большим горем за всю жизнь, но он будет обязан безропотно, принять его.