Выбрать главу

Придорогин работал врачом-эпидемиологом… Впрочем, какое мне до всего этого дело? Зачем он мне? Что я о нем знаю? Ничего. Одно только известно мне достоверно: почему он смотрит на меня с такой ласковой настойчивостью…

— За серые будни! — сказал Придорогин и поднял рюмку.

Майя ободряюще улыбнулась им из другого конца комнаты. Кажется, она считала делом своей чести, чтобы у Придорогина со Светланой Николаевной обязательно завязался роман… Суматошная, добрая, толстая баба. Вечно она что-то организовывает и переделывает в чужих судьбах. И работу выбрала себе суматошную: мотается администратором какой-то концертной бригады по захолустным московским и периферийным клубам… Друзья вьются вокруг нее роем. И все равно она одинока, — военная вдова, не успевшая побывать в женах. Одна из сотен тысяч. И даже не знает, кого оплакивать. Вот и живет — сама себе мужик, кормилец, заступник. Обычная, о-о-ох, обычная история!

Придорогин выпил рюмку, далеко закинув назад голову. Потом спросил:

— Знаете, кто изобрел водку? Арабы. Магомет запретил им пить виноградное вино. Надо было что-то срочно придумывать… Первый самогонный аппарат был обнаружен при раскопках в самом центре Сахары и относится к четырнадцатому веку нашей эры. Бедуины пили самогон под южными звездами, а потом молились аллаху. И удовольствие, и греха нет.

Придорогин был буквально набит странными сведениями. А может, и все выдумывал. Познания его были подозрительно обширными и напоминали анекдоты.

…Кто же он все-таки? Вот он сидит сейчас совсем близко от меня — ближе, чем полагается сидеть малознакомому мужчине, — смотрит коричневыми, как у породистого пса, глазами. Уже не молодой и, видимо, немало повидавший на своем веку человек. А знаю я его всего неделю. Я знаю, что он женат и у него двое сыновей… А взгляд его, пожалуй, слишком откровенен. Впрочем, я ведь тоже — «сама себе мужик». Стоит ли церемониться? Наперед известно, что будет потом.

Мы посидим здесь еще минут десять и уйдем. А дворники на еще пустынных улицах станут смотреть нам вслед с ухмылочкой. И милиционеры будут смотреть так же, и редкие прохожие. Потом мы сядем в такси, и шофер тоже покосится на нас с усмешкой. Удивительный нюх у людей на чужие грехи!

В такси будет пахнуть прогорклым табачным дымом и сном, — шоферы спят в них на ночных стоянках. Под утро влезаешь в такси, как в чужую спальню. Запах окурков, дезинфекции и множества людей, что сидели до тебя на этих сиденьях… Он, конечно, возьмет меня за руку. А может, наоборот, отодвинется в дальний угол, будет дымить сигаретами и как ни в чем не бывало станет пороть всякую чушь про африканский самогон, про то, кто и когда изобрел колесо и почему снег белый, а не фиолетовый («Когда-то на свете были разные снега: красные, желтые, синие. Но те быстро таяли. А белый отражал солнечные лучи и остался один на свете»).

А сонный шофер будет поглядывать на нас в свое зеркальце. О-хо-хо!.. И нужен ли мне сегодня этот человек? И что я вообще делаю в этой комнате? Странная комната. К чему на новеньких панельных стенах эти картины темного академического письма в золоченых рамах? И глупо выглядят бесчисленные фарфоровые пастушки и маркизы на современном серванте и телевизоре. Возраст некоторых из них, наверное, исчисляется многими десятилетиями.

Да, вещей здесь значительно больше, чем нужно для одной комнаты и одного человека. А впрочем, кому они вообще нужны? Но деятельная Майя получила наконец однокомнатную квартиру и перетащила все с собой. Наверное, потому, что вещи эти ей что-то напоминают. Они — единственное, что осталось после всех бурь первой половины двадцатого века от некогда большого Майиного семейства…

Солнце поднялось повыше и стало горячим, и журналист Боков проснулся в своем кресле. Он потер ладонью нагретую солнцем лысину, улыбнулся и сказал:

— У меня для вас сюрприз, братцы.

На полу рядом с креслом стоял большой портфель с чемоданными застежками и ремнями. Боков никогда не расставался с ним. Сейчас он вытащил из него пачку патефонных пластинок в пожелтевших от времени конвертах.

— Вот, — сказал он. — Майечка, сколько тебе было лет в сороковом году?

— Шестнадцать, — отозвалась Майя.

Пластинка была старая, и сначала все услышали только шипение. А потом сквозь него пробился тенор. Он запел:

…Когда простым и нежным взором Ласкаешь ты меня, мой друг, Необыча-айным, цветным узором Земля и небо вспыхивают вдруг.