Выбрать главу

Да, было время, когда и его, Димова, волновали проблемы честолюбия и славы, успеха и денег. Однако в какой-то момент он сделал выбор: его вдруг начал устраивать скромный достаток, спокойное ощущение себя в мире. Ему нравилось оставаться самим собой. Сверстники обгоняли его по карьерной линии, жили богаче, обзаводились машинами, учеными степенями, — Димов был к этому равнодушен. Его могли считать неудачником. Сам себя он неудачником не считал. Ему нравилось работать в издательстве, нравилась его причастность в выходу серьезных книг, нравилось быть в центре современной научной мысли… К чести Вероники надо было сказать, что она тоже не считала его обойденным. Во всяком случае, что бы она ни думала по этому поводу, она ни разу не упрекнула его, и Димов был благодарен ей за это. Вероника принимала его таким, каков он есть. Может быть, именно это было главным, что так прочно связывало их все эти долгие годы?

За окном были темные деревья и кусты и ночное небо, не стесненное городскими стенами, не перечеркнутое проводами, — вечное небо над вечной землей. Старушка, сидя на веранде дачи, раскладывала пасьянс. Счастливый женский голос негромко напевал за стеной.

Никогда, подумал Димов, он не сможет сказать Оле, ч е г о  лишила его она… И не бывает счастья на чужой крови, во всяком случае, он не понимает такого счастья. Руки его стали бездумно наводить на столе привычный порядок. Он отодвинул вправо стеклянную пепельницу, подправил стопку книг, лежащих слева…

Тогда, после больницы, прежние силы вернулись к Димову довольно быстро. И, встретившись с Олей, он ничего не сказал ей о чувствах, которые вызывали у него ее записки на сложенных вчетверо листках из блокнота. Он выжил, и жизнь вернулась к нему, и ему так же, как и Оле, опять были нужны слова о любви…

Димов выдвинул нижний ящик письменного стола, вынул из него аккуратно сложенную фланелевую тряпку, стал стирать осевшую за день на поверхность стола пыль. Его руки требовали движения, — когда ему бывало плохо, его руки всегда требовали движения. Он вытер пыль, заново переложил на столе стопку книг и рукописей… Он думал: старость — это когда человек начинает жить тем, что есть, а не тем, что будет. Банальная истина. А что же есть у него?

Да, он гордился любовью Оли. Задумываясь над тем, за что же она полюбила его, он готов был поверить, что в нем есть что-то особо привлекательное… Ее любовь давала ему основания думать так. Он не разыскивал в себе этих черт, но в его сознании жила мысль, что они, вероятно, есть. А сейчас он вдруг подумал: может, все полтора года Оле был нужен не он, а его любовь к ней? Может, не в нем, а в его чувстве к ней заключалось то, что держало ее возле него?

Его поздняя, запретная, пронизанная болью, послушная ее капризам, старомодная, всепрощающая любовь — вот что было нужно ей? И она жадно поглощала эту любовь и не считалась с ним. Поэтому она беспрерывно требовала от него подтверждения его любви — слов и поступков, — порой в ущерб его самолюбию, интересам, спокойствию и достоинству? Ей надо было, чтобы он говорил ей о своей любви даже в те минуты, когда перед ним стояла одна задача — выжить. И она знала: он сам не уйдет от нее. Уйдет она, когда его любовь почему-нибудь станет ей не нужна.

Мысли эти были жестокими. И, вероятно, несправедливыми. Но Димов ничего не мог поделать с собой. Он думал: Оля специально отыскала его сегодня с уже готовым решением расстаться. Она хотела оставить последнее слово за собой. И если его любовь уже не нужна ей, она сегодня в этом проклятом подвале, затерявшемся где-то в невероятно большой Москве, поступит так, как сочтет нужным для себя, нисколько не принимая в расчет его, Димова.

Мысли эти без остатка разрушали все, что было между ними эти полтора года. Не оставалось ничего.

И все-таки счастье это или несчастье, что Оля прошла через его жизнь? И Димов подумал: пожалуй, все-таки счастье. И еще он подумал, что у Оли есть право поступать, как ей заблагорассудится, потому что в его любви для нее не было будущего — того главного, чем она должна жить в двадцать пять лет….

На столе был наведен порядок, и рукам уже не оставалось дела. Свет лампы плотным кругом лежал на протертой поверхности стола. Чем же станет для него теперь этот привычный свет — спасением или кольцом, из которого уже действительно никогда не вырваться?