Выбрать главу

Валентин трогает дверь. Заперто. Он нажимает сильней. Дверь поскрипывает. Если нажать плечом, она распахнется, замок хлипенький… Он, не дыша, приваливается плечом к двери. Остается только нажать, но он стоит неподвижно. Раз Алька заперла дверь, значит, все! Въедет туфлей по физиономии, а потом оденется и уйдет куда-нибудь среди ночи. А если — нет?.. Уйдет. Уж он-то ее знает! Но он продолжает стоять у двери, сжимает ручку вспотевшей ладонью. Колени у него дрожат так, что сейчас начнут стукаться одно о другое.

— Что ты там возишься у двери? — раздается вдруг насмешливый и бессонный голос Альки. — Перестань дергать ручку.

Валентин осторожно, чтобы не скрипел паркет, возвращается на кухню. По улице снова, ревя и сотрясая окна, проносится самосвал.

Валентин сидит на кухне и дымит сигаретой… Алька права: надо что-то решительно ломать в жизни. Надо! Алька может и упорхнуть… Что это за Феликс (она все-таки позвонила ему)? Какой-нибудь пижон в джинсах? Через каждые пять слов вставляет: «Когда я был в Каире» или «Когда я был в Афинах»… Подохнуть можно, если кто-нибудь прикоснется к ней! Только подумаешь, и уже можно подохнуть! Алька — заводила, туфельки тридцать четыре. Парни на улицах млеют, глядя на нее. Становятся задумчивые и томные…

Валентин дымит сигаретами и слушает ночь. А Алька спит. И может, только вздрагивает от рева самосвала и начинает дышать ровнее, когда стучат колеса поезда.

6

По ночам из моей комнаты слышно, как по окружной дороге идут поезда… Запах паровозного дыма, стук колес… Я провожала тебя на тбилисском вокзале 20 ноября 1942 года.

Мы шли к вокзалу пешком через весь город. Вышли заранее и шли не торопясь, и нам казалось, что, идя вот так, неторопливо, мы каким-то образом замедляем и самый бег времени, добавляем что-то к тем жалким двум часам, которые нам оставалось провести вместе. Триста тридцать шесть часов подходили к концу.

Мы спустились по нашим переулкам с кривым булыжником и акациями на проспект Руставели. Долго стояли на Верийском мосту, смотрели на быструю желтую Куру.

Но время шло не медленнее, а быстрее обычного, и до вокзала мы добрели очень скоро.

Я знаю, что те три недели, которые мы провели вместе, ты тоже все время думал о предстоящей разлуке. Но заговорили мы об этом только один раз.

Мы сидели на маленьком плато горы Мтацминда у белых стен монастыря святого Давида. Мы любили ходить сюда. Это было тихое место. Шум города едва доносился сюда и не заглушал журчания родника в глубокой каменной нише и шелеста деревьев над тяжелыми мраморными надгробиями. Недаром Грибоедов завещал похоронить его здесь. От его грота виден весь город: множество красных крыш в пышной зелени, желтая извивающаяся нитка Куры и непривычные для русского глаза конусы — купола старинных грузинских церквей. За городом — горы, а в ясную погоду видны даже снежные вершины Главного Кавказского хребта.

Я не знаю ничего прекрасней тбилисской осени. Она не похожа на нашу. Она не грустная, а ослепительно-яркая, многоцветная. И солнце, утратив летнюю жгучесть, пригревает, как у нас весной.

Мы сидели на теплых камнях и смотрели на город: на его красные крыши, и купола конусом, и на снежные вершины Кавказского хребта.

Потом ты сказал:

— На фронте мне казалось, что мирных городов уже нигде и нет. И вот смотри какой…

За дни, что прошли после госпиталя, ты изменился: глаза сделались спокойными, и ты все больше становился похожим на того парня в футболке, которого я придумала. Ты креп с каждым днем, хотя нам все время хотелось есть. Мы были молоды и расправлялись с нашими пайками, не думая о завтрашнем дне. А потом ели одни мандарины и кукурузные лепешки, которые маму научила печь соседка-грузинка. Но и лепешек было не вдоволь.

Я спросила осторожно:

— А ты обязательно снова попадешь туда?

— Да, — сказал ты и взял меня за руку. — Обязательно. И не только потому, что меня пошлют. Я должен там быть.

Я ничего не могла ответить тебе на это. Ты был прав. Лицо у тебя стало жестковатым и отрешенным. Ты словно отодвинулся от меня, хотя продолжал сидеть неподвижно и держал меня за руку.

— Светка, это звучит громко, но, понимаешь, я не буду сворачивать. Мы ведь не на дядю воюем, а на себя.

И это было понятно мне. И еще я понимала, что ты уже повидал нечто такое, чего не видела я и о чем не вправе была судить. Ты посмотрел на меня спокойно и жестко, и тогда впервые я почувствовала, что есть у тебя в жизни нечто более важное, чем я и моя любовь.