— Там каждую минуту гибнут ребята, — сказал ты. — И я должен быть с ними.
Матросская форма делала тебя старше твоих лет. Но и без этого я воспринимала тебя как старшего, хотя мы и были ровесниками. Ты говорил спокойно, твердо, а я смотрела на тебя и думала: ведь у тебя совсем юное лицо, и уши юные, розовые, и черный пушок над губой не по-мужски мягок, почему же я воспринимаю тебя как человека, который старше меня по крайней мере на целое десятилетие?.. Я молчала. Тогда мы в свои девятнадцать лет хорошо понимали, что такое долг. Не могла же я уговаривать тебя стать трусом!..
В университет я не ходила. Круглые сутки мы были вместе. Шумный южный город, оранжевый от мандариновой кожуры и уже тронутых осенью деревьев, пронизанный теплым солнцем, с красивыми проспектами и кривыми старинными переулками, весь был в нашем распоряжении. Он жил трудно, как и все тыловые города в том году, но не утратил какой-то особой своей веселости.
Мы бродили по его улицам. Или сидели у себя в комнате, грызли кукурузные лепешки и целовались. По утрам веселые торговцы будили нас.
Нам предстояла разлука, мы помнили об этом, нам трудно жилось, и все-таки это были две самых беззаботных недели в моей жизни. Во всяком случае, я вспоминаю сейчас о них как о самых беззаботных.
Мы рассказывали друг другу о себе. Мы торопились рассказать все, ничего не пропустив, как можно подробней. Может, это происходило потому, что в преддверии разлуки каждый из нас хотел прочнее утвердиться в памяти другого. И кроме того, воспоминания сближали нас, ибо в них мы жили совсем рядом, на одной улице, ходили в одни и те же кинотеатры, наши школы были отделены одна от другой всего тремя переулками, и, вспоминая, мы каждый раз радостно удивлялись тому, как тесно были переплетены наши судьбы еще задолго до знакомства.
Ты говорил:
— Когда были последние школьные каникулы в январе сорок первого, я четырнадцать раз смотрел «Трактористов» у нас в «Юношеском» на Арбате. Все каникулы в кино просидел.
— В январе?.. А я — три раза. Там же, в те же самые дни. Может, мы сидели рядом?
Ты всматривался в меня, припоминая.
— Нет… А вообще, я каждый день бегал в Зоомагазин. В тот зал, где рыб продают. Знаешь?
— А мне белка нравилась. Там была одна такая с тощим хвостом. У всех были пушистые, а у нее — тощий.
— Рыжая и морда ехидная?! — восклицал ты в восторге.
— Да. А потом она пропала. Ее купили. Сначала всех остальных, а потом ее.
— Так это Стрелка. Мы ее и купили с Димкой Кармановым. И колесо купили. А потом Димка настоял, чтобы ее отпустить. «Не могу, говорит, смотреть на этот ее сизифов труд, как она колесо вертит». Мы ее в Томилино отвезли. Она от нас дунула без всякой благодарности, и еще Димке руку оцарапала, когда он ее из клетки вытаскивал.
Мы оба понимали, что, вероятнее всего, говорим о разных белках. Но какое это имело значение? И мы продолжали:
— А пломбир у нас в кафе черносмородиновый помнишь?
— Апельсиновый лучше.
— А по какой стороне вы гуляли по вечерам, если от Смоленской считать?
— По левой.
— И мы.
— А дом со львами на Малой Молчановке помнишь?
— Конечно.
И так могло продолжаться бесконечно… Нам было голодно, и ты учил меня есть. Ты говорил:
— Надо есть маленькими кусочками и думать в это время только о еде. Меня так старшина первой статьи Егор Егорович учил. Мы с ним чуть не целую неделю в скалах под Гурзуфом просидели почти без харчей.
Я отламывала маленький кусочек яично-желтой кукурузной лепешки и клала его в рот.
— Не так! — кричал ты. — Больше отрешенности во взоре! У тебя недостаточно дурацкое выражение глаз! Так ты не наешься!
Мы начинали хохотать и проглатывали лепешку в два счета.
Но была у нас за это время и одна ссора.
Мы сидели в нашей комнате при коптилке (в Тбилиси во время войны не хватало электроэнергии). Ты был весел и рассказывал что-то смешное. А мне вдруг показалась оскорбительной эта твоя веселость в преддверии предстоящей разлуки. И тогда я, с той жестокостью, на которую способна только девятнадцатилетняя, истошно влюбленная дура, сказала тебе, что, наверное, я для тебя всего лишь «тыловой эпизод», развлечение между госпиталем и фронтом.
Лицо у тебя стало серо-бледным. И даже губы затряслись. Я в ту же секунду поняла, что сказала что-то ужасное, но было уже поздно. Ты встал, нашарил в темноте на стене свою бескозырку и вышел, плотно и решительно прикрыв за собой дверь… Я кинулась следом. Но ты шел быстро, и мне удалось догнать тебя только за два квартала от дома. Я обогнала тебя и, преградив дорогу, уткнулась в темноте лицом тебе в грудь. Ты остановился и стоял, опустив руки. Я слышала, как тяжело бьется твое сердце, и, плача, бормотала какие-то неуклюжие слова извинений. Наконец ты поднял руки и положил их мне на плечи. Потом ты ладонью утер слезы с моих глаз.