Светила луна, и в ее свете лицо твое казалось таким же изможденным, как и тогда, когда я увидела его в первый раз.
— Пойдем домой, — сказала я.
— Хорошо, — помедлив, ответил ты. — Только не сейчас… Сегодня у Мишки в госпитале день рождения. Я обещал им переправить кое-какую контрабанду.
Мы зашли с тобой в маленький затемненный магазин в переулке и купили литровую бутылку виноградной водки.
Госпиталь высился темной громадой. Часть окон была наглухо зашторена, за открытыми окнами был погашен свет. Кое где на подоконниках виднелись в лунном свете белые призрачные фигуры раненых. Страшно, когда такой огромный дом стоит с темными окнами и ни одна искорка света не оживляет его.
Около дома по переулку тоже бродили белые фигуры или стояли группами. В синей тьме вспыхивали оранжевые огоньки папирос. Откуда-то из черной утробы дома доносилась песня. Ее пели нестройным хором мужские хрипловатые голоса.
Ты остановился у темной стены и свистнул. На подоконнике третьего этажа возникла белая фигура.
— Кидай конец, старшина! — крикнул ты. — С праздничком!
Человек на подоконнике свесил вниз одну ногу. Вместо второй была круглая култышка. Он принялся разматывать с нее бинт, сидя на подоконнике и свесив на улицу единственную босую ногу, казавшуюся в лунном свете мертвенно-бледной.
Еще несколько голов появилось в окне.
— Москвич пришел, — сказал чей-то голос. — Здорово!
— Привет! — сказал ты.
— Как на воле?
— Порядок.
— Девочка с ним, японский бог!
— Та самая, москвич?
— Та самая, — ответил ты.
Одноногий размотал бинт и спустил его вниз. Бинт был заскорузлый, в черных пятнах крови. Видно было, что его смотали с еще не закрывшейся раны.
Ты привязал к бинту бутылку, крикнул:
— Вира помалу!
Бутылка медленно поползла вверх. Ее тянули с великим терпением и осторожностью, чтобы не разбить о карниз.
— Спасибо, москвич!
Одноногий отвязал бутылку и принялся наматывать бинт обратно на культю. Кто-то крикнул из темноты:
— Москвич, мы тебе спустим конец покрепче! Привяжи девчонку. Имениннику погреться!
— Обойдется, — сказал ты.
Мы пошли от темного здания. А вслед нам звучала песня, распеваемая хрипловатыми мужскими голосами. Перебивая ее, раздался в ночи одинокий веселый голос:
— Зачем ты передал им водку? — сказала я. — Им же вредно.
Ты усмехнулся:
— У этих людей за спиной Одесса, Севастополь, Керчь. Ты что же думаешь, что им суждено погибнуть от глотка водки?
В это время завыли сирены. Минут через десять уже яростно грохотали зенитки. Ты взял меня за руку и ввел в подъезд какого-то дома. Мы стояли там в темноте и слушали, как горное эхо повторяет грохот зениток.
Ты обнял меня за плечи и притянул к себе. Твои губы были совсем близко от моего лица, и, несмотря на то что дом сотрясался от взрывов и гудело в ушах, я расслышала каждое твое слово.
— Светка, — сказал ты, — война есть война. Если я не вернусь — знай: с того вечера, как мы сидели там под дождем, на скамейке, я самый счастливый человек на свете.
Ты простил меня, и все потекло по-прежнему.
И вот эти две недели кончились. Мы в последний раз медленно прошли через весь город и вышли к вокзалу. Ты был бодр и весел и шутил всю дорогу. Ты говорил о будущем и строил планы. Словом, ты хотел убедить меня в том, что будущее у нас есть.
На перрон выпускали только отъезжающих. Мы попрощались у входа в здание вокзала. Ты обнял меня, поцеловал и сказал:
— А море, Светка, все-таки голубое. Когда-нибудь я покажу его тебе. Держись!..
Вокруг нас шумел народ, за вокзалом на путях вскрикивали паровозы, только что прибывшие или готовые к дальней дороге.
Твое лицо с глубоко запавшими темными горячими глазами, удаляясь, улыбнулось мне из толпы. И я всем своим существом, со всей беспощадностью поняла, что вижу тебя в последний раз. Ты уходил от меня, и это было непоправимо. Мне захотелось закричать. И показалось, что, если я закричу, крик мой будет громче и истошнее ста прощальных паровозных гудков. И для того чтобы как-то удержать его в груди, я прислонилась к вокзальной стене и постояла, закрыв глаза, минуту или две…