Потом к школьному двору подошла колонна военных грузовиков, и нас попросили уйти из школы.
Сквозь решетку ворот мы видели, как солдаты первым делом засыпали наши щели. За десять минут, играючи, они покончили с тем, на что мы потратили несколько суток. Засыпали, утрамбовали и заставили весь двор крытыми брезентом грузовиками. А у ворот поставили часового.
И кажется, только в эту минуту, когда мы увидели часового у ворот нашей школы с винтовкой, увенчанной холодным жалом штыка, у нас впервые по-настоящему защемило сердца и дыхание войны наконец-то коснулось наших душ… Оказывается, все, чем мы занимались трое суток, было не настоящим, было детской игрой в «песочек». А настоящее — это непреклонный часовой у ворот нашей школы, с отлично смазанным, готовым к бою оружием в руках и — вместо спортивных сооружений — крытые грузовики на нашем дворе, у которых в кузовах под брезентом угадывались очертания тяжелых и загадочных стальных конструкций…
— А это уже вторая половина войны. Ближе к концу, — сказал один из шахматистов.
Боков собрал пластинки, захлопнул свой желтый портфель, плеснул водки в первую попавшуюся рюмку.
— Выпьем за нашу молодость, братцы!
Все подошли к столу.
— Да, — сказал один из незнакомых, из тех, кто слонялся по комнате. — Славная у нас была молодость. Стоит выпить.
У него было доброе, широкое лицо, и весь он был добрый, широкий, круглый. Домовитый такой, уютный мужичище. Наверное, любитель поесть и выпить. К таким льнут дети.
— За счастье, что нам выпало в жизни! За поколение победителей!
— Минуточку, старик, — сказал Придорогин. — Этот тост требует бо́льших слов. Что-то у вас очень просто все получается… Ну-ка, подумаем. В середине тридцатых годов нам было по тринадцать — пятнадцать. Мы только учились думать. В восемнадцать мы стали солдатами. В двадцать два вернулись с войны. В пятьдесят третьем нам уже стукнуло по тридцать… Так-то!
Придорогин поднял рюмку:
— За трудную судьбу моего поколения. Я испытываю к моим сверстникам особую нежность, И не хочу забывать, что половина России и половина Европы усеяны их могилами.
— И все-таки, — упрямо сказал толстяк, — я не хотел бы принадлежать ни к какому другому поколению. А вы?
— Я — тоже, — кивнул Придорогин.
— Недавно я нашел старую, школьную, еще довоенную фотографию, — сказал шахматист. — До чего мы там все странные. Смешные. Брюки клеш, футболки из дрянного трикотажа и кепки с огромными козырьками. Помните, назывались — «аэродром».
Тут уже зашумели все. Каждому было что вспомнить о довоенных годах.
— Я учился в шестьсот пятьдесят седьмой школе, около Земляного вала, — сказал второй шахматист толстяку. — Из этой школы я ушел на фронт.
— А я был ранен под Курском, — сказал толстяк. — Пуля пробила одно легкое…
— За нас! — крикнул Боков, перекрывая шум.
Придорогин повернулся к Светлане Николаевне:
— Что ж… Выпьем и пойдем отсюда.
Майя вышла проводить их в переднюю. Она и не думала их задерживать. В выпуклых черных глазах ее было что-то коровье — покорное, усталое.
Она прижала Светлану Николаевну к своей большой крепкой груди и поцеловала ее в лоб. Поцелуй этот был как благословение. Она ведь добилась своего: Светлана Николаевна и Придорогин уходили вместе.
Светлана Николаевна сердито высвободилась из ее объятий.
— Счастливо, — сказала Майя.
Такси на стоянке не оказалось. Придорогин увидел вдали на пустынной набережной зеленый огонек и кинулся к нему.
Светлана Николаевна подошла к парапету набережной. Слегка кружилась голова, и солнце покалывало глаза острыми иголочками.
Буксир тянул по утренней реке баржу. На барже стояла деревенская изба с резными наличниками. На веревке сушилось разноцветное белье. И дощатый нужник с покатой крышей торчал на корме совсем как где-нибудь на задах у огорода.
Странно было видеть эту баржу между каменными стенами набережной у подножья высотного дома в тридцать этажей.
— Проехал мимо, чертов частник, — пробурчал за спиной Придорогин.
— Ну и что же, пойдем пешком, — сказала Светлана Николаевна и добавила насмешливо: — Куда нам торопиться?
Длинная стена без окон тянулась вдоль набережной. Жилые дома не выходили сюда, и не было видно людей. И машин не было. Воскресенье. Слышался сонный плеск воды за каменным парапетом. И солнце все покалывало утомленные глаза.