Я войду так резко, хмуро и сяду один, чтобы никто не лез с рюмками, с фужерами, бутылками, и сам алкоголя не возьму, чтобы блядям не было соблазна, буду сидеть и размышлять о великом – о пергамском фризе, например, или о формах Мура, но лучше о Пергаме, а именно о той группе, где псы Артемиды терзают гигантов – а закажу только блюдо «зубрик», салат, бутылку минеральной, кофе, и никакого безобразия от меня сегодня, подонки, не дождетесь.
Так думал скульптор в одну из ночей своего четвертого десятилетия, стоя на пороге пятого, стоя на пороге своей мастерской, под молодой луной и глядя, как приближается к нему снизу по горбатому переулку пожилой водопроводчик Стихин в рубашечке-разлетаечке и молодой дворник-хиппи Чудаков в овечьей шкуре. И думая так, скульптор скрывал от себя, что уже готов быть третьим в этой компании, что уже готов к приятию всех этих гнусных «портвейнов» и «мадер», которые сейчас Стихин несет в своих штанах, и готов, несомненно, к поездке в общежитие школы торгового ученичества в Очаково с Киевского вокзала.
Между тем сверху по горбатому переулку сползали четыре хрустальных глаза, и через несколько секунд Радий Хвастищев увидел, как машет ему из машины пьяная женская рука. К этому он был сегодня не готов. Снизу шло к нему свое родное – безобразное пьяное московское мужское братство, сверху сползало чужеродное – его космополитическая любовница Маша Кулаго и их общий друг Патрик Тандерджет, многосторонний международный талант. Нащупали все-таки, эстеты проклятые, снобы, западная шпана!
– Лапуля, мы тебя нащупали! – завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под торчащими грудями. Лифчиков Машка никогда не носила, что, конечно, нередко удивляло московскую публику. Между рубашкой и джинсами поблескивала удивительно завершенная природой форма – потрясающий Машкин живот. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку. Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках «хаш-папис», а вслед за ними и все туловище бедолаги-глоб-троттера Патрика Тандерджета.
Патрик почесал свой заросший затылок и покивал своим длинным носом.
– Пат, видишь, вот он твой старый друг, наш знаменитый, наш гениальный! – закричала ему на ухо Машка.
– Вижу, вижу, – пробормотал Тандерджет и с любезнейшей улыбкой на устах направился к водопроводчику Стихину. Путь его был труден. Видимо, водопроводчик все время уплывал из его поля зрения, он делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он проталкивается сквозь густую толпу, в связи с чем он кланялся налево и направо и говорил «сорри». Наконец ему удалось до-браться до Стихина, и он с вожделенным хлюпом обнял этого русского человека за бедра.
Хвастищев повернулся к Машке и сухо ей сказал:
– Между прочим, могла бы воздержаться от дурацкой иронии. Я действительно известен в артистических кругах культурного мира.
– Лапсик! – всплеснула руками Машка. – Ты гений!
Хвастищев крутанулся на каблуках.
– Мы с вами спим, мадам? О’кей! Не отказываюсь! Но уж давайте без этих литфондовских «лапсиков»! Что касается западных мещан, особенно пришлого происхождения...
Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем, словно демон гомосексуализма, все оглаживал малопривлекательные бедра Стихина, всякий раз трепетно задерживаясь на упрятанных в бедра бутылках.
– Мы с тобой, папаша, союзники по Второй мировой, – ласково говорил он водопроводчику и тут же поворачивался к дворнику: – А с тобой, сынок, по движению «Власть цветов». Давайте держаться вместе, друзья!
– Клевый парень, – сказал Чудаков. – Доллары у тебя есть?
– Давайте все сегодня объединимся, все друзья, какие есть в Москве, – предложил Патрик. – Поехали в бразильское посольство. Бразилия – страна XXXI века!
– А что, поехали, – согласился Чудаков, – не прогонят же.
Стихин тоже высказался:
– Ты, если выставляешь, сам выставляйся. Снабаш берешь? Пожалуйста, не отказываемся. Ты русского человека неправильно понимаешь, а ты его пойми, он – незлой.
С этими словами он извлек из бедер своих трех «гусей», три бутылки 0,75 «Мадера розовая» производство Рамен-ского ликероводочного завода.
Все тут влезли в «Импалу», и Патрик стал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Патрик, Стихин и Чудаков голосили песню «Стою на полустаночке». Машка вроде бы рыдала на груди Хвастищева, но на самом-то деле проверяла пальчиками – все ли на месте. Они долго кружили по московским улочкам и переулкам, пока не направились прямо на бетонную подпорку гостиницы «Минск».
ABCDE
В бразильском посольстве как раз шел прием, и на нем присутствовал московский писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей. Впрочем, посольство, возможно, было и не бразильское, и не исключено, что Пантелей явился сюда без приглашения, просто увидел в окнах свет, движение, праздник и заявился, обманув авторитетным заграничным видом милицию и гэбэ. Во всяком случае, присутствовал.
Он стоял за витым додоновским столбом в главном зале посольства. Огромный гала-прием в честь национального праздника этой страны был в разгаре. Послы, советники, военные атташе, советские штатские чиновники и офицеры, духовенство, советские чиновные писатели и «инакомыслящие», деятели науки и культуры, космонавты, спортсмены и дамы, дамы, дамы, толстые, худые, хорошенькие, ведьмы, сучки, голубушки, стукачки, кусачки, – все они медленно двигались перед изумленным взором смертельно напуганного Пантелея.
Что там говорить, не первый раз Пантелей попадал на такие сборища. За истекшее десятилетие он побывал на десятках, а может быть, и на сотнях дипломатических приемов и никогда их не чурался, не корчил снобских гримас – «ох, надоели, мол, эти приемы», – никогда на этих приемах не было скучно прогрессивному советскому писателю Пантелею. Всегда он наедался здесь вкусной едой и напивался вполпьяна изысканными напитками, а иногда и закадрить даму здесь ему удавалось.
И вдруг сегодня он глянул вокруг и ничего не узнал. Он не понимал даже, люди ли это вокруг или какие-нибудь другие предметы. Он не понимал даже понятия «предметы», а понятие «вокруг» казалось ему каким-то темным хаосом. Ужас неузнавания притянул его к додоновской колонне. Она почему-то была ему знакома. Он смотрел на инкрустированный уральскими камешками завиток колонны и в полном отчаянии думал, что не может оторваться от колонны, что если он от нее оторвется, то с воем покатится по полу.
Вдруг кто-то тронул его за плечо, и сквозь ничейное пространство к нему проникло слово «привет». Ток передернул его от затылка до пяток, он обернулся и увидел Алису. Ее он узнал.
Эту женщину. Эту женщину с ее быстрым и лукавым взглядом, с ее ртом, то горьким, то дерзким, с ее шалой гривой рыжих волос, эту штуку из десятка нынешних москов-ских красавиц он признал сразу.
– На вас лица нет, Пантелей! Что с вами? – проговорила она и тут же отвлеклась взглядом в толпу, устремила в толпу свой тайный, быстрый, сосредоточенный розыск.
– Можно я тут с вами постою? – спросила она, не дождавшись ответа на сердобольный вопрос. – Мой муж вас очень уважает.
Из глубины зала с безнадежной тоской смотрело на них загорелое лицо ее мужа, знаменитого конструктора тягачей. Вдоль стены боком-боком с улыбкой и бокальчиком подползал сучий хвост, очередной любовник.
Пантелей вдруг, ничего еще не понимая, но с бурной радостью схватил даму за слабое плечо и повернул ее к себе. Страх откатывался по необозримой анфиладе комнат в зеркала, в пустоту, и шум его затихал.
– Мон амур, – сказал Пантелей Алисе. – Тебя мне Бог послал. Ты мое спасение.
Странно: она не вырывалась, а внимательно смотрела на него, и он чувствовал пальцами сквозь расшитую золотой ниткой ткань ее теплую податливую кожу.