А пьянка – непростительное дело, вспоминать теперь стыдно, да и жутковато. Но прошлого заново не пережить и из памяти собственной глупости не стереть.
Когда осознал Палыч свою запойность и с испугу даже заподозрил зачатки белой горячки, то явился к доктору. Тот выслушал внимательно и пригрозил: “Если снятся насекомые и всякие кошмары с похмелья, это не белая горячка. Но это значит, что адрес твой она уже знает”.
Недолго Палыч страдал, как помнилось теперь, и вскоре встал на ровный путь, уверовал, пришел в церковь и вот уже двадцать четыре года алтарил в местной церкви, вел воскресную школу и заслуженно считался самым старым и опытным пономарем в городе.
Теперь же за безупречную службу и благочестивое житие Пал Палыч был представлен к епархиальной награде. Владыка пригласил его в кафедральный собор на богослужение, где после Литургии на проповеди вручил грамоту и календарик с иконкой Божией Матери.
Палыч прослезился, приятно все же, и грамоту принял с благодарностью.
А по окончании Литургии алтарники города собрались на торжественную трапезу, где чествовали старожилов, самым маститым из которых был Палыч.
Однако ж, когда попросили его поднять тост, вошел Палыч в затруднение: вина он не пил нисколько, памятуя свою разгульную молодость, но и отказаться тоже не выходило, ибо ради него-то все и собрались, сидели теперь с бокалами в руках и молча смотрели на него, ожидая воодушевительных слов.
Впрочем, годы минули с той пьяной поры, многие годы! А потому Пал Палыч отважился, произнес краткую речь, какую сумел, и залпом выпил весь бокал.
Вино оказалось вкусное, а главное – слабое весьма. Он прислушивался к себе со вниманием и страхом, но опьянение так и не зашумело в его голове. А потому, вздохнув с облегчением, Палыч позволил себе аккуратно еще пару бокалов, а там и закончилась трапеза.
Ведь можно же и выпить, особенно, по случаю торжества или праздника. И не обязательно спускаться из-за стола под стол, чтобы чувствовать себя вполне счастливым человеком, сердце которого весело толикой вина.
“Хоть и не всякому позволительно. Есть такие хмыри, что им и на пробку наступить нельзя: сто грамм – не стоп-кран”, – подумалось Пал Палычу, когда вспомнил он о ненавистном своем враге Митьке Дерябкине – безнадежном алкаголике, вполне заслуживающим осуждения, порицания и презрения.
***
Утром Пал Палыч сначала увидел окружающий его мир, но не увидел в этом мире себя, не сразу осознал кто он и где находится. Навязчиво и душно пахло календулой, и назойливая муха норовила сесть на лоб, сколько ее не отгоняй. Но самое неприятное – это жаркое и иссушающее солнце, от которого в такой низкорослой клумбе было не спрятаться. Пал Палыч собрался с силами, чтобы перебраться под дерево и только теперь осознал себя целиком. Осознал себя полупьяным тягостно-похмельным забулдыгой, валяющимся на церковной клумбе.
Взъерошенный, отекший и дрожащий, он с великим трудом поднялся и перебрался на скамейку под деревом. Воспоминания о вчерашнем, похожие на логически несвязное слайдшоу, серыми картинками посыпались на его голову: пивной ларек на привокзальной площади, какие-то незнакомые, пьяные люди, злая перепалка с таксистом, родная церковь, батюшка. О Бо-оже-е!
– Проснулся, Палыч! – услышал он за спиной неуместно-радостный, мямлящий Митькин хрипоток. – А я жду. Когда, думаю, он выспится?
Мутными образами вспыхнули в памяти и вчерашние воспоминания о Митьке, выпитой с ним бутылке грязноватого на вид самогона со вкусом резины и о многих глупых и нелепых разговорах. Потом… Объятиях, пьяных лобызаниях и клятве в вечной дружбе.
Чтобы батюшка не увидел почетного алтарника в состоянии поверженного в пьянство беспутника, Палыч собрался было как можно скорее отправиться домой, но с трудом доковылял, шатаясь, как древний старик, сбежавший из реанимации, только до церковных ворот, где захлебнулся одышкой с тяжелым сердечным грохотом в ушах.
Когда же увидел он батюшкину машину, паркующуюся на привычном месте, то в панике, участившей сердцебиение чуть не вдвое, скользнул вслед за Митькой сквозь тот самый пролом в заборе и оказался на Митькиной заброшке.
***
Митькин домик представлял собой будто спьяну склонившуюся набок хижинку, а дворик порос щетиной – мощными побегами полыни, конского щавеля и прижившегося самосевом ясеня. Некоторые дикорастущие деревца вымахали уже настолько, что напоминали не щетину на лице пьяницы, а скорей бороду запойного и беспросветного пропойцы.
У входа в дом раскорячился кривой и мокрый от росы диван с торчащими ржавыми пружинами, теснящими из его утробы грязную вату.