Выбрать главу

размазывая краски на палитрах!

Так власть чужой работы надо мной

меня жестоко требует к ответу.

Но не прошу я участи иной.

Благодарю скупую радость эту.

НОВАЯ ТЕТРАДЬ

Смущаюсь и робею пред листом

бумаги чистой.

Так стоит паломник

у входа в храм.

Пред девичьим лицом

так опытный потупится поклонник.

Как будто школьник, новую тетрадь

я озираю алчно и любовно,

чтобы потом пером ее терзать,

марая ради замысла любого.

Чистописанья сладостный урок

недолог. Перевернута страница.

Бумаге белой нанеся урон,

бесчинствует мой почерк и срамится.

Так вглубь тетради, словно в глубь лесов

я безрассудно и навечно кану,

одна среди сияющих листов

неся свою ликующую кару.

СТАРИННЫЙ ПОРТРЕТ

Эта женщина минула,

в холст глубоко вошла.

А была она милая,

молодая была.

Прожила б она красивая,

вся задор и полнота,

если б проголодь крысиная

не сточила полотна.

Как металася по комнате,

как кручинилась по нем.

Ее пальцы письма комкали

и держали над огнем.

А когда входил уверенно,

громко спрашивал вина -

как заносчиво и ветрено

улыбалася она.

В зале с черными колоннами

маскарады затевал

и манжетами холодными

ее руки задевал.

Покорялись руки бедные,

обнимали сгоряча,

и взвивались пальцы белые

у цыгана скрипача.

Он опускался на колени,

смычком далеким обольщал

и тонкое лицо калеки

к высоким звездам обращал.

…А под утро в спальне темной

тихо свечку зажигал,

перстенек, мизинцем теплый,

он в ладони зажимал.

И смотрел, смотрел печально,

как, счастливая сполна,

безрассудно и прощально

эта женщина спала.

Надевала платье черное

и смотрела из дверей,

как к крыльцу подводят чопорных,

приозябших лошадей.

Поцелуем долгим, маетным

приникал к ее руке,

становился тихим, маленьким

колокольчик вдалеке.

О высокие клавиши

разбивалась рука.

Как над нею на кладбище

трава глубока.

ХЕМИНГУЭИ

1

В стране, не забывающей Линкольна,

в селе, где ни двора и ни кола,

как женщина, печальна колокольня.

По мне, по мне звонят колокола.

По юношам, безвременно погибшим

на этой победительной войне,

по женщинам, усталым и поникшим,

и все-таки они звонят по мне.

По старикам, давным-давно усопшим,

по морякам, оставшимся на дне,

по мумиям, загадочным, усохшим,

и все-таки — по мне, по мне, по мне.

2

Прекрасен не прекрасной синерамой

тот алчный и надменный материк,

а тем, что бородатый, синеглазый

вдоль побережья шествует старик.

О, эта чистота на грани детства

и равенство с прохожими людьми!

Идет он легкой поступью индейца

и знает толк в охоте и в любви.

К большим ступням он примеряет ласты,

и волны подступают к бороде,

и с выраженьем мудрости и ласки

смеется он, ступает по воде.

О, президентов выборы и крики!

Как там шумят и верховодят всласть…

И все же книги — как над нами книги

неумолимо проявляют власть!

Над миром простирается защита,

защита их отцовской доброты.

Стоит охотник и солдат. Зашита

его одежда. Помыслы чисты.

И, многоопытный свидетель века,

в том звоне различает он опять:

о, не обидь, несчастье, человека,

не смей его у женщины отнять!

В тревоге неумолчной, сердобольной

туда, к вершине солнца и дождей,

восходит этот гомон колокольный,

оплакивая горести людей.

САДОВНИК

Я не скрипеть прошу калитку,

я долго около стою.

Я глажу тонкую калину

по загорелому стволу.

И, притаясь в листве веселой,

смеюсь тихонько в кулаки.

Вот он сидит, мой друг высокий,

и починяет башмаки.

Смешной, с иголкою и с дратвой,

еще не знает ничего,

а я кричу свирепо: «Здравствуй!»

и налетаю на него.

А он смеется или плачет

и топчет грядки босиком,

и красный сеттер возле пляшет,