Выбрать главу

я вычислила, сколь оно прекрасно,

еще до зренья, в первой слепоте.

Губ полусмехом, полумраком глаз

лицо ее внушало мысль простую:

утратить разум, кануть в тьму пустую,

просить руки, проситься на Кавказ.

Там — соблазнять ленивого стрелка

сверкающей открытостью затылка,

раз навсегда — и всё. Стрельба затихла,

и в небе то ли Бог, то ль облака.

— Я молод был сто тридцать лет назад, -

проговорился антиквар печальный. -

Сквозь зелень лип, по желтизне песчаной

я каждый день ходил в тот дом и сад.

О, я любил ее не первый год,

целуя воздух и каменья сада,

когда проездом — в ад или из ада -

вдруг объявился тот незваный гость.

Вы Ганнибала помните? Мастак

он был в делах, достиг чинов немалых.

Но я — о том, что правнук Ганнибалов

случайно оказался в тех местах.

Туземным мраком горячо дыша,

он прыгнул в дверь. Всё вмиг переместилось.

Прислуга, как в грозу, перекрестилась.

И обмерла тогда моя душа.

Чужой сквозняк ударил по стеклу.

Шкаф отвечал разбитою посудой.

Повеяло паленым и простудой.

Свеча погасла. Гость присел к столу.

Когда же вновь затеяли огонь,

склонившись к ней, переменившись разом,

он, всем опасным африканским рабством,

потупился, как укрощенный конь.

Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.

Хоть ростом скромен, и на том спасибо.

— Вы думаете? — так она спросила. -

Мне кажется, совсем наоборот.

Три дня гостил, весь — кротость, доброта,

любой совет считал себе приказом.

А уезжая, вольно пыхнул глазом

и засмеялся красным пеклом рта.

С тех пор явился горестный намек

в лице ее, в его простом порядке.

Над непосильным подвигом разгадки

трудился лоб, а разгадать не мог.

Когда из сна, из глубины тепла

всплывала в ней незрячая улыбка,

она пугалась, будто бы ошибка

лицом ее допущена была.

Но нет, я не уехал на Кавказ.

Я сватался. Она мне отказала.

Не изменив намерений нимало,

я сватался второй и третий раз.

В столетье том, в тридцать седьмом году,

по-моему, зимою, да, зимою,

она скончалась, не послав за мною,

без видимой причины и в бреду.

Бессмертным став от горя и любви,

я ведаю ничтожным этим храмом,

толкую с хамом и торгую хламом,

затерянный меж Богом и людьми.

Но я утешен мнением молвы,

что всё-таки убит он на дуэли.

— Он не убит, а вы мне надоели, -

сказала я, — хоть невиновны вы.

Простите мне желание руки

владеть и взять. Поделим то и это.

Мне. — суть предмета, вам — краса портрета:

в награду, в месть, в угоду, вопреки…

Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль

признаньем в этих бедах небывалых?

— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, -

сказала я, — мне лишь его и жаль.

А если вдруг вкусивший всех наук

читатель мой заметит справедливо:

— Всё это ложь, изложенная длинно. -

Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.

Весьма бы усложнился трезвый быт,

когда б так поступали антиквары,

и жили вещи, как живые твари,

а тот, другой, был бы и впрямь убит.

Но нет, портрет живет в моем дому!

И звон стекла. И лепет туфель бальных.

И мрак свечей. И — правнук Ганнибалов

к сему причастен — судя по всему.

СУМЕРКИ

Есть в сумерках блаженная свобода

от явных чисел века, года, дня.

Когда? Неважно. Вот открытость входа

в глубокий парк, в далекий мельк огня.

Ни в сырости, насытившей соцветья,

ни в деревах, исполненных любви,

нет доказательств этого столетья, -

бери себе другое — и живи.

Ошибкой зренья, заблужденьем духа

возвращена в аллеи старины,

бреду по ним. И встречная старуха,

словно признав, глядит со стороны.

Средь бела дня пустынно это место.

Но в сумерках мои глаза вольны

увидеть дом, где счастливо семейство,

где невпопад и пылко влюблены,

где вечно ждут гостей на именины -

шуметь, краснеть и руки целовать,

где и меня к себе рукой манили,

где никогда мне гостем не бывать.

Но коль дано их голосам беспечным

стать тишиною неба и воды, -

чьи пальчики по клавишам лепечут?