Тут епископ Куарский доказал, сколь люди тучные легки на подъём. Доподлинно известно, что праведникам, особливо пузатым, Господь по милости Своей и в возмещение их тягот дарует кишки весьма растяжимые, как рыбьи пузыри. И вышеназванный епископ, подпрыгнув, отпрянул назад, обливаясь потом и до времени кашляя, будто бык, которому в корм подмешали перья. Потом, вдруг побледневши, бросился он вниз по лестнице, не сказав даже «прости» госпоже Империи. Когда двери захлопнулись за епископом и он уже припустился бегом по улице, кардинал Рагузский рассмеялся и сказал, желая позабавиться:
– Ах, милочка моя, ужель недостоин я стать папою и – того лучше – быть хоть на сегодня твоим возлюбленным?
Увидев, что Империа нахмурилась, он приблизился к ней, желая заключить её в объятия, приголубить, прижать к груди по-кардинальски, ибо у кардиналов руки лучше подвешены, чем у прочих людей, лучше даже, чем у вояк, по той причине, что святые отцы в праздности живут и силы свои зря не расточают.
– Ах, – воскликнула Империа, отшатнувшись, – ты ищешь моей смерти, митроносец безумный! Для вас превыше всего ваше распутство, бессердечный грубиян! Что я тебе? Игрушка, служанка твоей похоти. Ежели страсть твоя меня убьёт, вы причислите меня к лику святых, только и всего. Ты заразился коклюшем и смеешь ещё домогаться меня! Ступай прочь, поворачивай отсюда, безмозглый монах, а меня и перстом коснуться не смей, – кричала она, видя, что он к ней приближается, – не то попотчую тебя этим кинжалом.
И лукавая девка выхватила из кошелька свой тонкий стилет, коим она при надобности умела владеть.
– Но, птичка райская, душечка моя, – молил кардинал, – ужели ты не поняла шутки? Надобно же было мне выпроводить прочь престарелого куарского быка.
– Да, да, сейчас я увижу, любите вы меня или нет. Уйдите немедля. Если вас уже взял недуг, погибель моя вас нимало не тревожит. Мне достаточно знаком ваш нрав, знаю я, какую цену вы готовы заплатить ради единого мига услады; в тот час, когда вам придёт пора помирать, вы всю землю без жалости затопите. Недаром во хмелю вы сами тем похвалялись. А я люблю только себя, свои драгоценности и своё здоровье. Ступайте! Придите завтра, если только до утра не протухнете. Сегодня я тебя ненавижу, добрый мой кардинал, – добавила она, улыбаясь.
– Империа! – возопил кардинал, падая на колени. – Святая Империа, не играй моими чувствами.
– Да что вы! – отвечала куртизанка. – Никогда я не играю предметами священными.
– Ах ты, тварь! Завтра же отлучу тебя от церкви!
– Боже правый! Да ваши кардинальские мозги совсем свихнулись!
– Империа, отродье дьявольское! Нет! Нет! Красавица моя, душенька!
– Уважайте хоть сан свой! Не стойте на коленях. Глядеть противно!
– Ну, хочешь, я дам тебе отпущение грехов in articulo mortis[1]. Хочешь, подарю тебе всё своё состояние или, того лучше, частицу животворящего Креста Господня? Хочешь?
– Нынче вечером моё сердце не купить никакими богатствами, ни земными, ни небесными, – смеясь, отвечала Империа. – Я была бы последней из грешниц, недостойной приобщаться Святых Тайн, не будь у меня своих прихотей.
– Я сожгу твой дом! Ведьма! Ты приворожила меня и за то сгоришь на костре… Выслушай меня, любовь моя, моя душенька, обещаю тебе лучшее место на небесах. Ну скажи! Не хочешь? Так смерть тебе, смерть, колдунья!
– Вот как? Я убью вас, монсеньор!
Кардинал даже задохнулся от ярости.
– Да вы безумны, – сказала Империа. – Ступайте прочь, вы последних сил лишитесь.
– Погоди, вот буду папою, ты за всё заплатишь.
– Всё равно и тогда из моей воли не выйдешь!
– Скажи, чем могу я угодить тебе сегодня?
– Уйди.
Она вскочила, проворная, словно трясогузка, порхнула в свою спальню и заперлась на замок, предоставив кардиналу бушевать одному, так что пришлось ему в конце концов удалиться. Когда же красавица Империа осталась в одиночестве перед очагом у стола, убранного к трапезе, покинутая своим юным монашком, она разорвала на себе в гневе все свои золотые цепочки.
– Клянусь всеми чертями, рогатыми и безрогими, раз этот негодный мальчишка побудил меня задать кардиналу подобную трёпку, за что меня завтра могут отравить, а сам мне никакого удовольствия не доставил, клянусь, я не умру прежде, чем не узрю своими глазами, как с него живого шкуру будут сдирать. Ах, сколь я несчастна! – горько плакалась она, на сей раз непритворными слезами. – Лишь краткие часы радости урываю я то здесь, то там и должна оплачивать их тем, что подлым ремеслом занимаюсь, да ещё душу свою гублю!