— От чо, ироды, удумали, а! За тридцать верст поперлись на ночь глядя… От чо, варнак, вытворят… — мать покосилась на Ванюшку, который ревел в придорожном сумете. — И девку сомустил… Илья приезжат в потемках, говорит: «Убежали на кордон…» Видели мужики, как они от деревни к лесу побрели. Тоже уж, не могли образумить… Илья по дороге проехал, всё проглядел, — нету…пропали. Но тут я чуть в обморок не упала… «Езжай, — говорю, — Илья, назад в деревню, ищи. Может, в зимовье забрели, либо в копну сена залезли…» А сама места найти не могу. За ночь глаз не сомкнула. Уж и молилась, и крестилась, уж и глаза все повыплакала, уж и всё передумала, голова на раскоряку: то ли замерзли, то ли где блудят… И отец, как на грех, умотал на рыбалку с Гошей Хуцаном. Ладно, хоть кобылу оставил, на Гошином коне уехали на Щучье озеро… А утром чо, корову подоила, сенца кинула, Верку покормила, наказала, чтоб из избы не вылазила, да и…
Мать не договорила, прислушалась, — из-за поворота послышалось бряцанье узды, громкое пофыркивание коня, затем собачий брёх; и вдруг лихим клубком выкатился Шаман, всех оббежал, счастливо накручивая хвостишком, и тут же налетел на плачущего дружка и, лизнув ему нос, тут же повалил в снег. Илья, выбравшись из обшитой шкурами, ладной кошевки, глянул на братку тяжелым взглядом, протяжно вздохнул, покачал головой, потом за руку поздоровался с Иваном Житихиным.
XXV
За столом, когда сытых ребятишек турнули в горницу, мать поразмыслила вслух:
— Надо, однако, в деревню перебираться. Чо же там ребятишки будут одни бедовать?! Зиму бы дотерпели, летом — сюда, а уж по осени кочевать надо. На будущий год и Верку в школу отдавать…
— Ясно море, надо вам домой кочевать, — согласился Илья. — А мне к лету угол дадут. Начальство сулило… Новый барак рубят, уже под крышей. Так что мы с Фаиной Карловной…
Мать исподлобья глянула на сына:
— Ты, парень, тоже не придуривай. А сошлись, дак и живите ладом, по-божески. Хва, поди, гулеванить-то.
— Фая в Иркутск манит, а мне неохота…
— Верно, — поддержал его Иван Житихин. — Чего попусту дергаться?! Тут все родно, все привычно, а там бог знат какие фортеля жизнь выкинет.
— Во-во, шибко нужны мы в городе, деревня битая.
— Хвали заморье, а сиди дома — надежнее. Так что, Илья… Шыбырь, даже и не сомущайся…
— Я чо, Иван, и талдычу ей: прижми, говорю, терку и не трепыхайся. В деревне жили, в деревне жить будем, в деревне и похоронят…
— Кого буровишь?! Окстись! — мать привычно перекрестилась, обернувшись к божнице. — Похоронят… Думай своей башкой, кого плетешь — мать постучала по непутной Ильюхиной голове. — Долго ли беду накаркать…
Выманил Илья у матери заначенный спирт — таила поясницу растирать — и, запалив керосинку с протертой до незримости стеколкой, выпил с Иваном за мать, потом развернул прихваченный из деревни баян, и в глухой лесничьей избе, непривычная ей, хмельно и протяжно закачалась слезливая, застольная старина:
— По мне лишь бы чадушки мои счастливо жили, по-божески, а самой уж ничо не надо, — прослезилась мать под сыновью песнь.
— Достались тебе, Ксюша, ребятишки, — Иван обнял сестру за опавшие плечи. — Это кому сказать, не поверят: одиннадцать раз с брюхом ходила, троих малыми оплакала, пятерых в войну одна ростила… Петро воевал, потом два года в отсидке… И теперь еще трое заскребышей…
— Иной бабе телята, а мне ребята… Да, Ваня, уж вроде и вся моченька вышла. Не подыму, однако, малых…