Последняя публичная речь Столыпина, произнесенная 27 апреля 1911 года в Думе, оказалась весьма знаковой, затрагивая более глубокие и системные политические вопросы, чем на первый взгляд могло показаться. Формально это был ответ на запрос о «незакономерном применении» статьи 87. Депутаты в этом шаге усматривали демонстративное пренебрежение законодательными правами Думы и создание опасного «антиконституционного» прецедента (даже верный политический союзник – А. И. Гучков – в знак протеста ушел в отставку с поста спикера Думы). Премьер, «разрубив» проблемную ситуацию, понимал причины беспокойства и возмущения депутатов. Тем не менее он решительно обосновывал право на такие действия именно «чрезвычайными обстоятельствами». Столыпин настаивал, что «чрезвычайность» может выражаться не только в срочности, но и в политической принципиальности вопроса, требующего решения. Недвусмысленно полемизируя с оппонентами на правом фланге, он заявлял, что правительство является «политическим фактом», а не просто «высшим административным местом». Поэтому правительство «имеет право и обязано вести определенную яркую политику» и в исключительных ситуациях «должно вступать в борьбу за свои политические идеалы», а не только «корректно и машинально вертеть правительственное колесо, изготавливая проекты, которые никогда не должны увидеть света». При этом Столыпин прямо обвинил Государственный совет, проваливающий законопроекты правительства как «слишком радикальные», в противодействии реформам: «А в конце концов в результате – царство так называемой вермишели, застой во всех принципиальных реформах»108.
Принципиальное значение имело признание Столыпиным провала политики реформ – как осуществления системной программы преобразований. Характерен и «программный» взгляд на роль правительства, которое должно обладать определенной политической самостоятельностью и проводить осмысленную и единую политику. Столыпин констатировал, по сути, что Совет министров не обладает должным статусом и влиянием в реалиях сложившегося режима «третьеиюньской монархии». Выступление премьера, мало напоминавшее былые эффектные речи, производило впечатление своей искренностью с нотами отчаяния. И несомненно, высказывания Столыпина отражали и психологически тяжелое состояние, в котором он пребывал в это время.
По свидетельствам политиков и чиновников, соприкасавшихся со Столыпиным в последний год, он находился в очень подавленном настроении, предчувствуя закат государственной карьеры и даже физическую обреченность. Премьер ощущал политическую изоляцию и в широких общественных кругах, и, что было особенно драматично для Столыпина-реформатора, в ближайшем окружении Николая II. По словам октябриста С. И. Шидловского, после мартовского кризиса 1911 года наблюдалось его «отчуждение от всех трех источников государственной власти в стране»: «Ни с государем, ни с Государственным советом, ни с Государственной думой он по-прежнему работать уже не мог, и весь этот эпизод надлежит считать концом его государственной деятельности. Он продолжал оставаться главой правительства, исполнять свои обязанности, но политически он являлся уже поконченным человеком, долженствующим в ближайшем будущем сойти со сцены. И с этой точки зрения особенно бессмысленным является убийство Столыпина… собственноручно совершившего над собой политическую казнь»109. А. И. Гучков, незадолго до гибели встречавшийся со Столыпиным, был поражен его психологическим состоянием. «Я нашел его очень сумрачным, – вспоминал Гучков. – У меня получилось впечатление, что он все более и более убеждается в своем бессилии. Какие-то другие силы берут верх. С горечью говорил он о том, как в эпизоде борьбы Илиодора с саратовским губернатором Илиодор одержал верх и как престиж власти в губернии потерпел урон. Такие ноты были очень большой редкостью в беседах П<етра> А<ркадьевича>. Чувствовалась такая безнадежность в его тоне, что, видимо, он уже решил, что уйдет от власти»110.