СССР перегородил своей когтистой лапищей единственную дорожку, по которой я бы мог пойти. Освободил меня (как вы-яснилось — временно) от борьбы за выживание на новой родине. Все остальные, советские, пути я отмел сам.
Что же мне оставалось?
Не так уж мало! Рембрандт и Гойя, Пушкин и Гессе, Бах и Бенни Гудмен, улыбка милой девочки и задушевная беседа с другом, галька в Пицунде и церкви Пскова… творчество… метафизика… любовь… и редкие, не испоганенные еще окончательно коммуниздией островки реального мира.
Так в чем же «странность» начала восьмидесятых?
В предчувствии свободы на дне советской ямы.
Рассудок наш не верил в скорые перемены, а «воздух», который мы ощущали не только легкими, но и кончиками пальцев… начал как бы вибрировать, изменяться.
В Москве было особенно трудно дышать из-за царившего в ней торжественного и торжествующего холуйства… а невидимый, недоступный коммунякам и гэбне эфир… дрожал… переливался новыми цветами… источал изысканные ароматы… и мы обоняли их чувствительными ноздрями и не падали духом… хотя и было от чего.
И вот… генсеки и другие зловещие старцы начали, один за другим, играть в ящик, а к концу восьмидесятых в темном зловонном царстве ватников и сапогов неожиданно повеял свежий ветер перемен… и сама собой открылась светлая сцена… а за ней — дорога в огромный, неизвестный нам, свободный мир…
И мы ушли по этой дороге, напевая чудную мелодию из «Серенады Солнечной Долины», ушли навсегда из подлой части планеты… И не жалеем об этом.
Ну что же, все здорово и хорошо?
К сожалению, не совсем. Последовательно и разумно было бы выкинуть из памяти все, что касается нашей советской жизни. И жить себе новой, американской, европейской или израильской жизнью, забыв о проклятом прошлом и стараясь не обращать внимание на набухающую и прыскающую гноем опухоль на востоке под названием путинская Россия.
Но, увы, мы не компьютеры, а люди, очистить диск мы не можем, и прожив двадцать или даже сорок лет на Западе, сделав или не сделав тут карьеру, купив или не купив дом, посмотрев или не посмотрев полмира — мы все равно несем в себе родовое проклятие ленинщины-сталинщины-брежневщины, остаемся совками. И наше прошлое, зловеще прошуршав жестяными лопастями, обрушивается на наши седые или лысые головы неумолимым бумерангом. Командор-Сталин обнимает нас своими гранитными руками и утягивает в ад воспоминаний. И мы не властны что-то изменить…
Особенно больно это ощущать русским писателям-эмигрантам. Потому что почти все, что ты пережил, почти весь твой навоз, из которого только и растут цветы прозы — это твое советское добытие и другого, как ни старайся, как ни прилепляйся, ни присасывайся, ни мимикрируй, ни убеждай себя — если ты уехал после тридцати пяти — у тебя никогда не будет.
Добавочную боль причиняет нам затянувшееся на пятнадцать лет и грозящее продлиться неопределенно долго дежавю — постепенное возвращение советчины на нашей прародине. Возвращение в новой форме, соответствующей новым реальностям, но той самой, хорошо знакомой, ядовитой, жестокой, лживой. Бесчеловечной. Милитаристской.
Третья боль — это наш читатель. Заграничный русский читать нас не хочет, потому что он старается или догнать свою новую родину и читает по-немецки, по-английски… или понять нынешнюю Россию — и углубляется в Сорокина и Пелевина. Для оставшихся в России совков мы навсегда останемся «предателями». Сами уехали, а нас теперь учат. Для аборигенов — немцев, американцев, израильтян, мы чужаки, ничьи люди, пишущие о непонятном для них мире.
Поэтому мы пишем только для себя. Тела наши наслаждаются комфортом западной цивилизации, сладкими ее плодами, а неприкаянные души — бродят по безводной пустыне прошлого.
Слава богу, наши дети не умеют читать по-русски!
На смерть Солженицына
Хотелось бы написать о Солженицыне всерьез — но для этого надо прочесть все его «глыбы», а у меня нет на это сил. И желания играть по его правилам. Делать вид, что меня интересуют длинные псевдореалистическне тексты. Насквозь пропитанные потом автора и угаром эпохи. Устаревшие тексты.
Смешно. Солж верил, что что-то было именно так, как он написал. Какая наивность!
Был косноязычен. «Последние романы Гроссмана в их сравнении являют этот удел».
Упрекал Бродского в том. что «глубинных возможностей русского языка тот вовсе не использовал». Имея в виду словарь Даля и прочие мумии-экспонаты в музее русского языка имени Ивана Грозного…
Его русизмы будят во мне зверя. Могу книгу изорвать.