Меня от анечкиных слов бросило тогда в жар и трепет. Потому что я живо себе все это представил. Как бросаю жену и становлюсь «похотливым вонючим козлом».
Кстати, Анечка сделала позже деньги на непонятных мне махинациях с недвижимостью в странах третьего мира, и вполне могла покупать себе драгоценности сама…
И мужа получила именно такого, о котором мечтала. Собранного, целеустремленного, талантливого и детолюбивого. Здоровой маскулинной гендерной идентичности, как сейчас говорят. Видел его на фотографии. И дети у нее утиные и здоровые.
После МГУ Анечка аспирантствовала где-то в провинции. То ли в Орле, то ли в Курске.
И подцепила там иностранца — доцента-практиканта, слависта. На живца изловила. Норвежца или шведа, не помню. И укатила с ним то ли в Стокгольм, то ли в Осло. Выучила язык на удивление быстро. И не один. Начала вкалывать и преуспела. Позднее еще и отца вытащила из СССР… вместе с новой его семьей. Нашла подходящие «гуманитарные программы». И брата, и еще кого-то.
А мать Ани в Москве осталась, хотя дочь все для ее отъезда подготовила.
Осталась назло бывшему мужу, дочери и всему свету. Об этом сообщила мне Анечка в одном из своих редких писем… мы переписывались года два после ее отъезда.
Как звали эту мамашу, я забыл, пусть будет — Белла Марковна. Но внешний ее вид и характер помню прекрасно.
Нахрапистая такая женщина, ужасно нервная, с мигренями, фигуристая… въедливая редакторша московского литературного журнала из первачей… всезнайка… крепко побитая советчиной, но не сдавшаяся, а интенсивно терроризирующая коллег. мужа, дочь, сына, и всех, кто попадал ей в лапы. Аня рассказывала, что мать в молодости сама пописывала стишата… декламировала их на поэтических сборищах… приятельствовала с Вознесенским и Рождественским.
Была пропущена сквозь огонь и воду… и замолчала, так и не дождавшись медных труб.
А позже и сама жадно и яростно жгла и топила молодых авторов-энтузиастов, имевших дерзость что-то написать и послать в ее журнал…
И еще Аня рассказывала мне, что ее мать «балуется гипнозом и лечит неврозы и психозы у своих многочисленных подруг, таких же окололитературных сов, как и она».
Страсти-мордасти!
Один раз был я у Анечки в гостях… еще школьником.
Небольшая квартира… несколько цветастых, неизвестных мне тогда, картинок Клее на стенах… гарнитур… торшеры… книжные полки… Литературные памятники… лютневая музыка… все, как полагается.
Ели мы удивительно жилистую и худую курицу, которую мне представили как «цыпленка табака». Чесноком воняло ужасно. Жевать этого «цыпленка» было невозможно. Я взял крылышко, покусал его, пососал и положил назад в тарелку. Анечка хмыкнула. Ее тактичный папа сделал вид, что ничего не заметил. А мама прищурилась, недовольно покачала головой и сверкнула глазами. Нервно постучала покрытыми красным лаком ногтями по столу.
Беседовали мы кажется о современной американской литературе. Аня что-то спросила свободно читающую по-английски и «имеющую доступ» мать о малоизвестных в СССР битниках, Керуаке или Гинзберге, а Белла Марковна почему-то обозлилась и так резко и зло ответила, что я испугался… а затем, как мог, быстро ретировался. Помню, последней ее репликой, обращенной ко мне, было: Антон, не вихляй бедрами, когда по улице идешь, а то ты сзади похож на женщину в шубке.
Представил себя сзади — точно, женщина. Испугался.
Спрашивал потом друзей — похож я сзади на женщину?
Один сказал: Скорее на беременного бегемота!
А другой: Нет, на верблюда, который минуту назад с трамплина в Лужниках прыгнул. Без лыж.
Остряки!
Когда пришел мой черед эмигрировать — я решил найти Аню и попросить ее стать моей советчицей на первых порах заграничной жизни. Потому что не знал, что меня ожидает. Был растерян, как все совки, намылившиеся валить. Всего боялся. Голова у меня шла кругом… Я подозревал, что никому в Европе не нужен, и что жизнь там не будет такой сладкой, как нам всем тогда казалось. Опасения эти, кстати, оправдались… и очень скоро.