— Вопрос позволю себе сформулировать так: способен ли Шульц, как ученый, ведущий фундаментальные исследования, предусмотреть, что его изыскания могут быть использованы для создания опасного биологического оружия?
— Вы хотите, чтобы я вынес вердикт по столь важному вопросу… — Профессор задумался, склонив полону. — Без боязни впасть в ошибку могу сказать, что по прошествии определенного времени ученый его масштаба должен это осознать. Сколько уйдет на это времени — зависит, разумеется, от многих факторов. Например, от того, какая именно проблема разрабатывается, насколько она связана с другими научными учреждениями. И наконец… наконец, ученый должен сам постичь суть того, что творит.
Плигал пристально взглянул на меня. Казалось, он на мгновение растерялся, застигнутый врасплох моим вопросом и своим ответом…
— Шульд… — начал было он снова и осекся.
— Профессор, допустим, Шульц что-то понял. Предположим, он убедился, что работает над чем-то таким, что может убивать и нацелено против нас. Как он поступит? Поставим вопрос точнее: является ли Шульц только тем, кого мы называем «чистым ученым», то есть человеком, для которого важнее всего решить данную конкретную проблему, и ничто другое его уже не занимает? Или в нем есть и нечто, именуемое совестью?
Последнее слово я произнес с особым ударением.
— Он человек эмоциональный, — сказал профессор. — А следовательно, чувство совести в обычном смысле у него есть. В этом я, в конце концов, могу заверить, исходя из собственного опыта общения с ним. Без догадок. Как установленный и подтвержденный, если угодно, научно проверенный факт. А вот какова будет его реакция? Психически он человек неуравновешенный. Будет страдать. G ним может всякое случиться. Может даже кончить жизнь в сумасшедшем доме…
Последние его слова чуть было не подбросили меня со стула.
— Ему может прийти в голову и мысль о самоубийстве, — произнес профессор, словно разговаривая с самим собой; произнес он это тихо, спокойно, бесстрастно. — Все это, поймите, с ним может статься. И первое и самое правдоподобное, что он сделает, — попытается вернуться к матери. Вот это я знаю. Мать всегда была для него тихой пристанью. Прибежищем. Находясь с нею, он мог целыми часами молчать или разговаривать о пустяках, а в этом он, несомненно, часто ощущал потребность.
Письмо Бобина обретало новый смысл, новую подоплеку. По-новому рисовалась и жена Бобина. А мои предположения, сложившиеся на основе наших документов, становились зримее, реальнее и не менялись в принципе, но облекались в живую плоть, которую не заменят никакие бумаги.
Я встал.
— Благодарю вас, — сказал я, — большое, большое вам спасибо, товарищ профессор!
— Да неужто я вам действительно чем-нибудь помог? — спросил Плигал.
— Пока вообще невозможно еще представить, какую огромную помощь вы мне оказали.
Мы простились.
* * *
— Попросту говоря, Яроушек, из твоего Шульца хотели, видимо, сделать послушного пай-мальчика. Этакого ученого мужа, который полностью бы сохранил работоспособность, но дал водить себя за ручку. Точнее говоря, просил, чтобы его водили за ручку.
Доцент Отто Выгналек приготовил два стакана коктейля. Пригладив черные волосы, прикрывавшие на темени плешь, он опустился в кресло и продолжал:
— Разумеется, тут можно ошибиться. Я ставлю диагноз человеку, находящемуся в другом конце Европы, и зная его лишь по нескольким фотографиям, письму и твоему более или менее бессвязному рассказу. За твое здоровье, Яроушек!
Он отпил глоток жидкости, пахнущей эссенциями, и заморгал умными, глубоко сидящими под выпуклым лбом глазами:
— Но, с другой стороны, я полагаю, что все же попал в точку. Хотя делать такого рода заключения сложновато, не так ли?
— Ученый муж, погоди! Златоуст! Останови поток своего красноречия. Мне необходимо ясное и лаконичное резюме. Скажи, что, по твоему мнению, они могут сделать с инженером Шульцем? Ты можешь мне это сказать, а главное — написать? Мне необходимы основания для того, чтобы начать операцию.
— Написать, написать… Как будто бумажка — это главное!
Доцент Отто Выгналек обладал многими достоинствами. К ним принадлежало и то, что он сдержанно относился к своей психиатрической науке. Охотно, даже с удовольствием, рассказывал он забавную историйку о том, как Фрейд сказал Адлеру: «Каждый психиатр сам немного помешанный». На что Адлер ответил Фрейду: «Каждый помешанный — немного обманщик».
Преимущество Выгналека состояло и в том, что он был связан служебной тайной, и потому я мог утаить от него лишь то, что мы обычно утаиваем в наших делах от своих коллег, которые работают над другими заданиями.