— О чем вы чаще и больше всего разговаривали с ним?
— Да так… — Шульцова пожала плечами. — Марти-нек всегда говорил, что звонит мне, когда у него особенно плохо с нервами, а мой голос его успокаивает. В последний раз это было, кажется, одиннадцатого июня, он сказал, что сыт уже всем по горло и не позже чем завтра соберется с духом, поедет в Гаагу в наше посольство и попросит разрешения вернуться на родину.
Я взглянул на письмо. Оно было датировано двадцать пятым июня. Между последним телефонным разговором и днем, когда писалось это письмо, был промежуток в две недели. «Так, значит, Шульца, — думая о нем, я назвал его по фамилии, а не привычным школьным прозвищем, и это, несомненно, означало, что из друга детства и юности он превратился для меня просто в личность, представляющую профессиональный интерес, как выражались в подобных случаях мои квалифицированные коллеги, — так, значит, Шульца упрятали в неврологический санаторий почти сразу же после его последнего разговора с матерью».
Теперь уже было ясно, что пребывание Мартина Шульца под опекой доктора Иаана Паарелбакка — это своего рода предварительное заключение. И Шульц сам дал им для этого повод. Действительно, если б ему удалось выбраться в Гаагу и попасть в наше посольство, господа другого лагеря остались бы с носом. А этого они не могли допустить.
Итак, мозаика постепенно складывалась, хотя и была еще далеко не полной.
— А когда вам обычно звонил по телефону Бобин? — Я снова нарочито употребил его прозвище. — То есть в какое время дня? Мы это должны установить как можно точнее.
— Большей частью в первой половине дня. Самое позднее часов в двенадцать. Он говорил, что во второй половине дня занят своими опытами.
— А вечером?
У нее испуганно взметнулись брови, казалось, она ужаснулась одной лишь мысли о такой возможности.
— Что ты хочешь этим сказать, Яроуш? Ты же понимаешь, он не мог звонить мне из дому! Она — эта его Ганичка — страшно ревновала его ко мне. Ты что, не веришь, да?
«Нет, верю, — подумал я. — Что касается ревности, то я верю всему». Я знавал свекровей, болезненно ревновавших к невесткам и превращавших жизнь своих сыновей в ад. Но знавал я и невесток, не выносивших, когда их мужья говорили своим матерям «доброе утро». И жен, ревновавших своих мужей вообще ко всем женщинам. Но это одна сторона дела. А другая? Их контрразведка, конечно, прекрасно понимала, что Мартин Шульц не разведчик, но она понимала также, что при сложившихся обстоятельствах он представляет определенную опасность. Опытное производство, которым занималась фирма «БИОНИК инкорпорейтед», Шульц знал, вероятно, глубже и лучше, чем весь административный совет компании, да и все заправилы соответствующих органов НАТО.
Если даже допустить, что Шульц, возможно, не знал либо не вполне осознавал военные и политические последствия своих исследований, то все же он мог хотя бы приблизительно оценить их научную значимость гораздо лучше, чем кто-либо другой.
«Нужно ли удивляться, что ему поручили такой ответственный пост? — размышлял я. — Пожалуй, нет. Бобин был человеком абсолютно аполитичным. Его интересовала только наука. Для господ из противного лагеря он являл собой просто идеальную личность. Но возвращение его в Чехословакию могло обернуться серьезным поражением для ЦРУ и НАТО. И не только потому, что произошла бы утечка информации, но и потому, что они лишились бы редкостного мозгового потенциала Мартина Шульца, а информация, которой располагал этот далекий от политики ученый, могла бы превратиться в громкий политический скандал».
Итак, круг замыкался.
«Они во что бы то ни стало должны были удержать Бобина. И он им элегантно в этом помог. Вопрос теперь стоял так: почему они выпустили его письмо (а в том, что они знали о каждом его шаге, я уже ничуть не сомневался) — письмо, в котором он прямо и непосредственно просит нас о помощи?»
— Нет ли у вас, случайно, конверта от этого письма Бобина?
Шульцова виновато улыбнулась.