Моя мать, сжавшись в комок, сидела на корточках возле стены в медленно расплывающейся луже собственной мочи, пропитавшей ее больничную ночную рубашку. В кулаке у нее была зажата маленькая самодельная заточка, которую она наполовину воткнула себе в запястье; из него струилась ярко-красная кровь. Мамочка, наверное, почувствовала на себе мой взгляд, поскольку повернулась ко мне, пока я беспомощно таращился на нее, и ее лицо расплылось в такой широченной улыбке, что меня удивило, как это у нее не треснули щеки. На лбу у нее красовалась уродливая темно-багровая ссадина – судя по всему, она только что колотилась головой об стену.
– Паркер, детка, – пробормотала она. – Помоги-ка мне. Видишь, эти чертовы личинки никак не хотят вылезать.
Я и понятия не имел, что сказать в ответ. Понятия не имел, что даже подумать. Просто стоял и таращился на чудовище, некогда бывшее моей матерью. При виде моего лица, на котором наверняка отразились шок и отвращение, жутковатая улыбка сдулась, и мать выронила заточку. Из запястья у нее по-прежнему хлестала кровь. Задрав лицо к потолку, она испустила какой-то совершенно дикий звериный вой, постепенно сменившийся сдавленным хохотом. Или всхлипываниями. До сих пор искренне не понимаю, чем именно. А потом она медленно поползла ко мне – кровь из руки, смешиваясь с мочой, оставляла за ней смазанный след из отвратительной бурой жижи. Какая-то часть ее, видно, помнила, что она мать, и понимала, что ее ребенок испуган, поскольку она монотонно принялась мычать колыбельную хриплым от долгих месяцев страданий голосом.
– Баю-баю, детки на еловой ветке… – сипела она. – Тронет ветер вашу ель, закачает колыбель… А подует во весь дух, колыбель на землю бух![19]
Сзади послышался грохот тяжелых шагов, и мимо меня в палату ворвались двое санитаров, один со шприцем в руке. Мать все еще напевала – и смеялась, – когда они подхватили ее и швырнули на кровать.
– Колыбель на землю бух! – вскрикивала она. – Бух!
Шприц впился в руку, и она сразу притихла. Я развернулся и бросился бежать, прямо в раскрытые объятия отца, который просто держал меня, пока я заходился в каких-то первобытных рыданиях, сам того не сознавая.
Вам нужно все это знать, поскольку вы должны понимать, что как раз в тот день я и решил стать психиатром. И не просто каким-то психиатром, а таким, какой в жизни не станет обращаться с пациентами как с какими-то отбросами, вне зависимости от того, насколько безнадежными и отвратительными они ни казались бы.
Это опять приводит меня к тому кошмарному сну, который приснился мне после прочтения истории болезни Джо. Одно из наиболее предсказуемых последствий какого-либо травмирующего опыта – это плохие сны, в которых вы опять его переживаете, особенно если ваш мозг еще находится в процессе развития, как у меня в момент того рокового столкновения с моей матерью. Как вы наверняка можете судить, читая эти строки, меня до сих пор преследует ощущение, что я просто обязан помочь всем до единого людям, страдающим от душевных болезней, – просто потому, что какая-то часть меня до сих пор ищет ответа на вопрос: уж не было ли какой-то моей собственной вины в том, что моя мать сошла с ума, для начала? Да, подобные обвинения в собственный адрес совершенно иррациональны, но дети – да и те из взрослых, что продолжают переживать какую-то детскую травму, – не обвиняют себя просто из одного лишь тайного стремления к самоненавистничеству. Они обвиняют себя, чтобы ощутить контроль над тем, что представляется неразрешимой ситуацией, поскольку единственный способ почувствовать, будто ты способен разобраться в ней, а в итоге и с ней, – это пересмотреть свою самоидентификацию как субъекта внешнего воздействия, пусть даже обвиняя себя в чем-то, над чем ты не властен.
Мне нравится думать, что с возрастом я обрел бо́льшую способность управиться с травмой, нанесенной тем негативным опытом, не чувствуя нужды ставить перед собой откровенно невыполнимые задачи, чтобы ощутить, что владею ситуацией. Но поначалу это было не так – отсюда наверняка и растут ноги у кошмара, о котором я собираюсь вам поведать.
В том сне все начиналось так, как было в реальной жизни. Я вхожу во флигель и усаживаюсь в унылой приемной. Только вот рядом со мной никого нет. Вообще-то во сне я почему-то знаю, что во всем здании никого нет, кроме меня. И его. Того существа, которое я называл своей матерью.
Я чувствую его присутствие в здании, даже не видя и не слыша его. Это ужасное, тревожное чувство чего-то гибельно-непоправимого дрожит в каждом дюйме стены, кресла и продранного ковра у меня перед глазами. И пусть даже я отдал бы все на свете, только чтобы вскочить и убежать отсюда без оглядки, подальше от этого жалкого ветхого монумента персональному аду сломанных душ, то, что я хочу сделать, и то, что сон позволяет мне сделать, – это совершенно разные вещи. Так что вместо того, чтобы бежать, я чувствую, что встаю, как заколдованный, и медленно, шажок за шажком, плетусь по покрытому какими-то пятнами серому линолеуму пола в сторону палаты, в которой содержится моя мать.
19
Известная народная колыбельная-страшилка (вроде нашей «Не ложися на краю») приводится в переводе С. Маршака.