Выбрать главу

— Чем мотивировали эксперты такой вывод?

— Тем, что я нарушаю законы природы…

— Это возражение серьезное… И эти отказы вас снова выбили из колеи, Михаил Антонович?

— Да, выбили… Мне пришлось уйти из школы, и для меня начались трудные дни. Долго я еще толкался в различные учреждения, но все было бесполезно. Тогда, незаметно для самого себя, я вернулся к живописи — ведь я в юности учился… «Вот занятие для отвергнутого изобретателя», — подумал я. Трудно было начинать сызнова после длительного перерыва. Помог сосед по квартире, Леонид Рахманов. Он во многом помог мне.

— Он тоже сейчас здесь? — спросил Платон Григорьевич, уловив в голосе Мельникова нотку признательности.

— А как же? У нас такое дело, что каждый, кто к нему прикасается, остается с нами навсегда.

— Это распространяется и на медицинских работников? — смеясь, спросил Платон Григорьевич.

— А вы думаете покинуть нас до того, как разберетесь во всем? — спросил Мельников.

— Цепью, во всяком случае, я не прикован, — пожал плечами Платон Григорьевич.

— Цепью? Вы сказали: «цепью не прикован»? Ну так, Платон Григорьевич, будет вам и цепь, дайте только срок. Такая цепь, что не разорвешь… Да, так начал я понемногу рисовать.

— Вы сказали, что вам помог сосед? Он художник?

— Нет, Леонид — рабочий-сварщик. До этого прослужил во флоте семь лет. Я вас обязательно с ним познакомлю, он у нас лучший мастер-наладчик тягового оборудования. Но мне нужно было помогать и советом и руками. Не было этюдника — сделал Леонид, нужен был мольберт — сделал и его. Я както сказал ему, что мне мольберт нужен. А в воскресенье смотрю: вокруг столика перед домом толпа собралась. Знаете такие столики, врытые в землю.

— За ними обычно в «козла» играют?

— Совершенно верно. И в тот воскресный день собрались вокруг Леонида соседи, кто инструмент притащил, у кого бруски буковые оказались, у кого фанерный лист. Пилят, курят, советы подают. Я заинтересовался, вышел во двор и спрашиваю:

— Что это вы мастерите, друзья? — Сам вижу, что это мольберт, да такой, что и мечтать о лучшем не приходится. И так, знаете ли, на душе хорошо стало.

— Не в шумной беседе друзья познаются, — заметил Платон Григорьевич.

— Это верно, как это верно, Платон Григорьевич! Ведь мне казалось, что сердятся на меня, что вот, мол, недоучил ребятишек, ушел в самом конце года… А они помнили, все помнили.

— Недостатка в натуре не было? — засмеялся Платон Григорьевич.

— Какой там недостаток! Мне вначале нужно было руку, как говорится, размять. Нарисовал Леонида, потом его мать и рисунки ставил длительные, на пять часов, на десять, потом за ребятишек принялся. Много у нас там в доме было ребятишек, да и ученики мои приходили. Просто так приходили, рассказать о школе, о своей жизни. Попрошу посидеть часок-другой перед мольбертом — никто не отказывал… И дело пошло на лад. Потом стал писать пейзажи. Леонид вытащил. «Что вам все в комнате да в комнате рисовать, я вам такие места покажу — ахнете, и в Третьяковской галерее таких видов не найдешь…» -

— И много вы картин сделали?

— Много, Платон Григорьевич, очень много. Писал быстро, как говорят, «машисто». Взахлеб. Церковь у нас старая была, по неподтвержденным слухам', Казаковым строенная. Из белого камня тесаного, что с берегов Оби привозили. А камень этот теплый. Небо сумрачное, вот-вот дождь будет, но присмотрись, а камень солнечной желтизной светится, тонкой такой, радостной. С нее и начал. Ожил я в те дни. И все спокойней и спокойней думалось мне о моем изобретении… А там снес несколько картин на продажу, и опять повезло: знакомого художника встретил. Еще до войны вместе работали, в одной студии. Узнал он меня, обнял. А продавец видит, как мы встретились, и мои картины тут же унес, в рамы вставлять, как выяснилось. Потом знакомый мой из шести четыре мне вернул, показал, что к.чему, где верно, где я нафантазировал, но дела мои пошли на лад. И окреп я физически. А как же? Целый день на воздухе, и в солнечную погоду и в пасмурную. Загорел за лето так, что будто из Африки приехал. Ведь у меня руки сперва дрожали. Как выйдет? Да кому это все нужно? Что ни говори, жалко иной раз расставаться с картиной, даже с удачным этюдом, а когда говорят, что картина продана, легко на душе становится: значит, нужен твой труд, нравится людям. Так прошло лето, прошла осень, зима… И вот весной отправились мы как-то с Леонидом па рыбалку. Пруды невдалеке ст нас были, замечательные пруды. Я взял этюдник, Леонид удочки: одну — себе, а другую на мое счастье закинул. Я рисую, и так, знаете ли, вокруг свежо, и просторно, и чисто по-весеннему, что не заметил, как стал рассказывать Леониду про все, что случилось со мной. Слушал он меня, слушал, не перебивал, а потом поднимается ко мне, берет мой холстик, поворачивает его на другую сторону и говорит: «А ну, как эта штука у вас будет работать?»

Я ему нарисовал схемку… Прямо кистью. «Вот, — говорю, — таким образом должна она работать». А Леонид отвечает: «Все правильно! Так что же вы рисуете, Михаил Антонович? Как это можно? Отказов испугались? Все инстанции прошли? Нет, не все инстанции. Не все!»

С этого, собственно, и началось…

— Но чем же Леонид мог вам помочь? Ведь вы говорили, что он был простой рабочий, кажется, сварщик?

— А помог… Еще как помог. Я ему частенько рассказывал о своих друзьях, и он начал с того, что собрал их всех у меня. Всех собрал, всех нашел. И я уже больше не был одинок… Я обязательно расскажу вам о своих друзьях, ведь без них дело это было бы мертвым, ничего не было бы.

— И среди ваших друзей были и Полковник и Могикан?..

— И Гусар и Морж… — Мельников засмеялся. — Да вы многих уже знаете, Платон Григорьевич, а тоже по их позывным называете… Но вот с кем вы еще не встречались, так это с Джигитом.

— Я видел его карточку, у него, кажется, одна рука?

— Правильно.

— И как же он летает с одной рукой?

— Приспособился, вот и летает. Он ведь геолог, сейчас, вернее сказать, лунолог. Так я расскажу вам о нем, Платон Григорьевич? Или лучше у себя в свободную минутку наговорю катушку, другую и пришлю их вам…

Диспетчер сдержал слово. Он подробно рассказал о тех, кто помог ему сделать первые шаги к практической реализации его изобретения. Вот его рассказ:

— Иннокентий Нартов… Тебя я вспомнил первым… Вот ты в школе. Задумчиво посматриваешь во двор своими большими черными глазами. За окном вечер, и я ясно вижу с соседней парты отражение твоих глаз в оконном стекле. Мы зовем тебя «Инка», а когда говорим друг с другом, то фраза «Инка опять подрался с Гайдуковым» вызывает недоумение: что это за Инка, которая дерется, да еще не «она», а «он»…

Я пришел в ваш класс в сороковом году. Крепче, сытнее зажил народ в канун войны. Спросите любого старого педагога, каждый скажет: «Как живые у меня перед глазами выпуски предвоенных лет. Какие были ребята! Веселые, рослые, один к одному».

Артиллерийское училище стало тебе вторым домом: тебя любили товарищи, где бы ты ни был. За что? Да на тебя было всегда приятно смотреть, радостно говорить с тобой, Иннокентий, руки твои ловко и быстро делали все: вскрыть ли консервную банку или разобрать оружие, скрутить «козью ножку» или лихо отстукать «собачий вальс» на случайно сохранившемся среди развалин рояле. Три пули вогнал немецкий танкист-пулеметчик в твою левую руку, и повисла навсегда безжизненной плетью бескровная кисть… Госпиталь, потом комендатура в маленьком прифронтовом госпитале, затерявшемся гдето в Сальских степях. Потом в твой кабинет постучал твой же подчиненный, следователь комендатуры.

— Старший лейтенант, — обратился он к тебе. — Вы когда-нибудь были в Павловской?

— Был… — ответил ты, и сердце замерло. «Началось, — подумал ты. — Началось самое страшное, страшнее смерти».